Даведнiкi пiсьменнiка, гiсторыка, энцыклапедыста Леанiда Маракова «Рэпрэсаваныя грамадскiя i культурныя дзеячы Беларусi»

Пра пiсьменнiка Бiблiяграфiя Даведнiкi Валеры Маракоў Прэса Навіны Гасцявая кнiга Сувязь

Галоўная » Проза  » Непримиримые Рассказы о репрессированных и их потомках. Репрессированных, но не сломленных...

Записи

Великоморская улица Инквизиция «И сорока пяти лет за глаза хватит»
Слабость Козыревская церковь Рукописи горят!
Двойное совпадение Единственный в истории Шеститомник Мальдзiса
Не дожили Поездка в Москву Страх
Где? Дом Лукаша Калюгi Если бы они знали
Ответ на вопрос Малоизвестная область Вопрос
Похороны Кто следующий? Повышение
Гнида Надо отдать должное Друзья друзьями, однако…
Не просочились Он знал, да я не успел...  

 

Великоморская улица

Леник шел с отцом по улице и тихонько, про себя, радовался. Наверное, глупо так вот просто улыбаться, но счастье, гордость и какое-то новое, впервые испытанное чувство переполняли его.

Соседи смотрели на них во все глаза, не моргая. А Леник гордо шагал мимо одной калитки, другой. Он уже большой — папке аж по плечо! Он все и всех понимает. Только не этих, которые, как по команде, выстроились и почти кланялись им:

— Здравствуйте, здравствуйте, с возвращеньицем!

— Вот мать и дождалась!

— И сынок, смотрите, как подрос! Как подрос!

— А вы, Владимир Дмитриевич, молодцом, молодцом…

— Добрый день, — слышалось в ответ.

«Да, папка — молодец, а вы? — думал рано повзрослевший Леник. — Где были вы, когда травили папку? Когда били папку? Когда увозили папку? Где были вы, когда арестовывали деда, который построил на этой улице первый дом, вызвал с Дальнего Востока своих однополчан, ваших дедов? Почему они грудью стояли друг за друга, сражаясь с японскими самураями, а вы — испугались какого-то «черного воронка»? Почему не перевернули его, не сожгли, не прогнали приехавших в нем ночных шакалов? Почему, как крысы, забились по норам и, дрожа, затаив дыхание, тянули до последнего — пока главный шакал не подох? Что видели вы в своей подвальной жизни? А папка видел Ад! Он его уже видел, а у вас еще все впереди…»

— Здравствуйте, здравствуйте, с возвращеньицем!

Леник с папкой проходили мимо очередной калитки…

Инквизиция

Я никогда не прощу им мучительной смерти великого Джордано Бруно, как и гибели той канувшей в бездну времени черноглазой красавицы-колдуньи, которой они располосовали железом чуткие молодые груди, раскаленными клещами изувечили нежные руки и стройные ноги, плетью расписали гибкую спину, чтобы в конце концов сжечь на костре.

Я никогда не прощу им расстрела моего дяди, любимого ученика Янки Купалы, поэта Валерия Морякова. Рано или поздно, в этой или в той жизни — отыщу палачей.

Ждите, гниды! Дрожите! И не вздумайте подохнуть до моего прихода!

С костров начинали — на них и закончите!

вверх

«И сорока пяти лет за глаза хватит»

У милой доброй моей бабушки было пятеро детей: две девочки и три мальчика.

Красивые, в нее, в бабушку, малышки умерли в детстве от дизентерии.

Сыновья…

Старшего расстреляли в двадцать восемь.

Среднего убили из-за угла в спину в двадцать девять.

Младший погиб в сорок четыре.

В юности, когда я лежал при смерти в Гомельском тубдиспансере, ненароком услышал приговор главврача:

— А пункцию-то зря взяли, теперь после сорока пяти он — не жилец…

Впрочем, Михаил Веллер в культовом рассказе «Гуру» счел, что некоторым «и сорока пяти лет за глаза хватит».

У меня осталось два года. Это немало.

Главное, чтобы не арестовали, как деда в тридцать пятом.

Чтобы не расстреляли, как его старшего сына, моего дядю, поэта Валерия Морякова в тридцать седьмом.

Чтобы не убили, как его среднего сына, моего другого дядю, директора Минской школы № 24 Леонида Морякова в сорок третьем.

Чтобы не залила после избиения мозги кровь, как у его младшего сына, моего отца…

И тогда все задуманное я успею воплотить в жизнь.

Успею! Должен успеть! И обязан воплотить!

Слабость

Я — слаб. Созданный из советского генетического материала, запуганный школой, ком­муняками, ментами, неизвестностью, судьбою. Я слаб, очень слаб.

Я — один.

Но я — человек!

И потому я рискую, пишу, возвращаю из тьмы исторической несправедливости вычеркнутые нелюдями имена.

Почему черно-серый кардинал Пятро Глебка стоит во весь рост на престижном Московском кладбище, а прозаик с задатками гения Лукаш Калюга расстрелян на взлете и погребен в одной из ям-могильников людоедки Сибири? Сотни, тысячи безымянных могил! Между тем на проспекте Ф. Скорины, почти напротив бывшего кафе «Весна» (так назывался и первый рассказ Лукаша Калюгi — рок!), на месте которого в тридцатые годы находился Дом писателей, в желто-сером здании (где уничтожали этих писателей — снова рок!) служат люди, которым стоит мизинцем шевельнуть — и мы узнаем, где лежат классик белорусской литературы Максiм Гарэцкi, географ Мiкалай Азбукiн, академики Язэп Лёсiк и Вацлаў Ластоўскi, редактор «Нашай Нiвы» Аляксандр Уласаў, зачинатель белорусской литературной критики Адам Бабарэка, краевед Мiкалай Каспяровiч, поэты Сяргей Фамiн, Уладзiмiр Хадыка, Сяргей Дарожны, Мiкалай Гваздоў, Сяргей Ракiта, Янка Тумiловiч, Сяргей Астрэйка, драматург Васiль Шашалевiч и его брат сатирик Андрэй Шашалевiч (А. Мрый), прозаики Сымон Баранавых и Барыс Мiкулiч, языковед Язэп Воўк-Левановiч, один из организаторов и руководителей Слуцкого восстания Павел Жаўрыд, журналисты Радыён Шукевiч-Траццякоў и Сяргей Знаёмы, правовед Рыгор Парэчын, врач и литератор Павел Каравайчык, сотни других невинно убиенных. Где в Минске закопаны двадцать два белорусских литератора, расстрелянных в «американке» в ночь с 28 на 29 октября 1937 года? Двадцать два за одну ночь! Где?

И был же шанс узнать. Еще вчера. В начале 1990-х. Упустили. Наплевали на историю! Все время плюем на историю! Не желаем ее знать. Не хотим укрепить фундамент, на котором стоим. Стоим, не дергаемся, не шевелимся, молчим. Стоим в болоте и молчим. Молчим и уходим в землю. Болото засасывает. Медленно, незаметно. Все глубже вбирает в себя. Десять миллионов. Как тогда — тех двадцать два литератора…

История повторяется.

Козыревская церковь

Когда-то вблизи железнодорожной станции «Минск-Южный» (теперь район улицы Великоморской) стояла Козыревская церковь. С начала 1933 года в ней действовал центр подпольного антибольшевистского и антиколхозного сопротивления, организованного рядом религиозных деятелей и местных жителей: епископом Минска Феафанам (Мiкалаем Семянякам; первый раз осужден за «контрреволюционную деятельность» к двум годам лишения свободы в 1925 году), протоиереями Уладзiмiрам Бiрулем и Аляксандрам Яхневiчам, игуменом Нiканам (Вараб’ёвым), настоятелями Козыревской церкви Янкам Зенюком (тесть белорусского поэта Янкi Бобрыка), Агабам Камягам (отец девяти детей), Мiкалаем Цiмiнскiм (Цымiнскiм), старостой церкви Дзмiтрыем Мараковым (отец белорусского поэта Валерыя Маракова), бывшими монахинями Минского Спасо-Преображенского монастыря (находился на улице Преображенской, теперь Интернациональная; закрыт в 1920-е годы), после активными прихожанками Козыревской церкви Аленай Галкiнай, Ефрасiнняй Гутор (Гутар),  Ксеняй Лецка, Еўдакiяй Лукашэвiч, Ганнай Палянскай,  Наталляй Сон (Зон), прихожанками Марыяй Ерахавец, Марыяй Палойкай, Ганнай Мiнiч, прихожанами Мiхаiлам Вiшкоўскiм (Вiткоўскiм), Мiхаiлам Дзiгiлевiчам (Дагелевiчам), Паўлам Копацем, Пятром Копацем, Пятром Макарчуком, Рыгорам Макарчуком, Iванам Пратасевiчам, Усеваладам Тыдманам, Фёдарам Працiшчэвiчам, Iгнатам Скромным, Еўдакiмам Судаковым, Андрэем Тумарам, Iванам Фiлiповiчам, Аляксандрам Чыстым, Кiрылам Чыстым.

Настоятелей Козыревской церкви Мiкалая Цiмiнскага (Цымiнскага), Аляксандра Яхневiча, игумена Нiкана «вычислили» и арестовали почти сразу — в ночь с 4 на 5 апреля 1933 года. Бывших монахинь чуть позже — 27 апреля. Всех выслали в Сибирь.

Принятые меры посчитали достаточными, и до мая 1935 года (когда в организацию проник провокатор) другие священники и прихожане оставались на свободе.

10 августа 1935 года на заседании специальной судебной коллегии Верховного суда БССР было зачитано: «В Минске [антисоветскими элементами] под покровом церкви и исполнения религиозных обрядов происходило обрабатывание в антисоветском духе населения города и ближайших районов… тормозилось колхозное строительство и другие хозяйственно-политические кампании, имели место массовые выезды крестьян… и только после ареста этой контрреволюционной группы… в деревнях начался массовый прилив в колхозы…»

Члены организации получили от пяти до десяти лет лишения свободы (позже «скромные» сроки были увеличены или заменены расстрелом).

После процесса Козыревскую церковь большевики разрушили, но в 1943 году, несмотря на тяжелое военное время, местные жители восстановили ее (под руководством протоиерея Iосiфа Голуба, осужденного за это в декабре 1945 года на 5 лет каторжных работ и этапированного в Северо-Уральский концлагер МВД Свердловской области).

После прихода Красной Армии сталинские опричники, как и когда-то, сровняли церковь с землей. 

В оттепельные 1960-е и в перестроечные 1990-е годы участников судебного процесса «двадцати пяти» реабилитировали, но возрождать церковь было некому: почти никто из ре­прессированных из концлагерей не вернулся.

Нет в Козыреве церкви и до сей поры и, видно, никогда не будет: уничтожили тех, кому она была нужна.

Рукописи горят!

Года три назад, когда искал материалы для сборника произведений Валерыя Маракова и книги про жизненный и творческий путь поэта, в разделе «Хронiка» журнала «Полымя» (1928. № 10) прочел следующее: «В. Моряков пишет новую поэму “Рабiнавая ноч”». Через полгода «Полымя» (1929. № 3) уточнило: «Новая поэма будет напечатана в нашем журнале». Подтвердил это и «Маладняк» (1929. № 3): «В “Полымi” готовится к печати поэма “Рабiнавая ноч”, там же печатается “Мая паэма”» (по словам одного в будущем широкоизвестного критика,  «глубоко пессимистическая» и направленная «против пролетариата»). В конце концов поэма «Рабiнавая ноч» из-за «нацдемовского уклона» напечатана не была.

В шеститомном издании «Беларускiя пiсьменнiкi. Бiябiблiяграфiчны слоўнiк» под редакцией А. Маль­дзiса есть информация (Т. 4. С. 209), что 25 ноября 1928 года «Чырвоная змена» напечатала вступление к поэме. После долгих поисков выяснилось: в Беларуси этот номер газеты не сохра­нился...

Через несколько месяцев мне позвонили из Национальной библиотеки. Заведующая Белорусским отделом Людмила Рябок рассказала, что ее коллега из Российской Национальной библиотеки Николай Николаев прислал из Санкт-Петербурга вступление к «Рабiнавай ночы»... К сожалению, только вступление. Сама поэма не найдена и до сей поры.

Первого августа 1937 года на большом костре в «американке» среди тысяч рукописей белорусских писателей вместе с неизвестными, не «проскочившими» цензуру или написанными «в стол» и арестованными произведениями М.Багуна, С. Баранавых, А. Вольнага, П. Галавача, У.Галубка, Ц. Гартнага, М. Гваздова, С. Дарожнага, А.Дудара, М. Зарэцкага, С. Знаёмага, В. Каваля, Т.Кляшторнага, Д. Курдзiна, Ю. Лявоннага, Я. Нёманскага, З.Пiваварава, С. Ракiты, А. Розны, В. Сташэўскага, Б.Тарашкевiча, У. Хадыкi, I. Харыка, М. Чарота, В.Шашалевiча и многих других горел и единственный экземпляр поэмы Валерыя Маракова «Рабiнавая ноч».

Изречению «рукописи не горят» я теперь не верю.

вверх

Двойное совпадение

Камера была как камера. Воняло «Астрой», мочой, бетоном, потом, пылью, кровью, смертью — одновременно.

Пронизывало.

Сырость всюду, насквозь.

Откуда она? Ничего не лилось, не сочилось, не капало. А казалось, что камера вовсе и не камера, а брошенный в воду и заякоренный железный ящик-сейф с дыркой-клеткой-окном-пробоиной сбоку.

Он вошел, взглянул, понял: главный — тот, с тонкой шеей, крысиными глазами и пачкой «Kента» в синей жилистой руке.

— Нашего полку прибыло, — разжались губы-черви. — Слышали-слышали. Писатель, как же. Шура, покажи-ка грамотею место…

Началось.

Пришло время расплаты. Довыступался. До­прыгался, добрался до своей мечты — «американки». Сам этого хотел, рвался сюда, просил, умолял, настаивал, требовал. Каждым своим рассказом кричал, призывал, уговаривал: «Возьмите, арестуйте, я здесь, я противник вашего режима, его обличитель, ненавистник, судья — хватайте меня!»

Вот и получил, доигрался, додергался — взяли. И теперь станут воспитывать.

Сначала проведут курс лечения от любви к свободе, демократии, от стремления жить лучше. От ненависти — к тупости, несправедливости, неграмотности, лжи. Освободят от знаний, умения логически мыслить, сопоставлять, делать выводы. От всего человеческого, нерабского. И от души тебя тоже освободят.

Начнут с экзекуции. Профессионально, со знанием дела изобьют. Возможно, покалечат. И отбитая печень вряд ли восстановится.

Если не воспримешь первого урока и не дойдет, кто прав, — изнасилуют, унизят до беспредела, навсегда.

Если же и эта мера не прошибет зациклившуюся на свободе психику и не сойдешь с ума от полученных впечатлений, в камеру пригласят твою жену. Приведут за ручку — тепленькую, молодую, красивую. Но не для тебя приведут!

Смотри, думай! Решай. Выбор за тобой. Видишь, у нас полная свобода. Зря ты кричал, что нет в стране демократии.

Камера была как камера. Воняло «Астрой», мочой, бетоном, потом, пылью, кровью, смертью — одновременно.

Одновременно умерли и они с женой. Через три дня. Она — от сердечной недостаточности, он — от инсульта.

Лежали рядом.

Он — весь в синяках, ссадинах, кровоподтеках, руки неестественно вывернуты. Одежда — клочья, ноги босые.

Она — в идеально сшитом по фигуре костюме. На голове — двухчасовой давности прическа. На правой руке — обручальное кольцо. Казалось, спала.

Казалось, они из совершенно разных судеб, жизней, миров. Но, приглядевшись, можно было обнаружить двойное совпадение: необыкновенная схожесть больших серо-голубых глаз и направленность их в одну сторону, в одну точку.

В дырку-клетку-окно-пробоину.

Единственный в истории

Его — и не единожды! — как пропагандиста всего белорусского еще до войны арестовывала польская полиция, в сорок четвертом расстреливало фашистское СД (был ранен, но притворился мертвым, что и спасло), приговаривали к десяти годам заключения большевики в победном для них сорок пятом (отбыл на Колыме — тринадцать), а он, вернувшись на Родину почти пенсионером, смог сохранить в душе доброту, сентиментальность и даже некоторую детскость: вырезал из периодики свои произведения или рецензии на них, просто упоминания о себе и собирал-наклеивал их в тетрадь — коллекционировал.

Не унывал он и когда его, поэта с довоенным стажем, на чьи стихи были написаны популярные песни, долго не принимали в Союз писателей. Членом союза он стал лишь за несколько лет до смерти.

Он едва не дотянул до девяноста (какой генетический запас прочности был у этого человека!), но так и не узнал, что именно он, Сяргей Новiк-Пяюн,  является единственным в истории Беларуси литератором, которого арестовывали три ненавидевшие друг друга режима.

вверх

Шеститомник Мальдзiса

Многие писатели жалуются: при Безродном Первом в стране царит такой застой, такая тупиковая ситуация, такая безысходность, что совершенно не о чем писать — нет сюжетов! Не увековечивать же, в конце концов, его, Безродного?

Загляните в биобиблиографический шеститомник «Беларускiя пiсьменнiкi» Адама Мальдзiса, господа! Какие трагические, неординарные судьбы у наших же собратьев по перу Вiнцука Адважнага, Францiшка Аляхновiча, Змiтрака Астапенкi, Мiхася Багуна, Мiколы Байкова, Янкi Бобрыка, Ядвiгi Бяганскай, Анатоля Бярозкi, Змiтра Вiталiна, Уладзiслава Галубка, Алеся Гароднi, Мiколы Гваздова, Станiслава Грынкевiча, Iгната Дварчанiна, Уладзiмiра Дубоўкi, Уладзiмiра Дудзiцкага, Кастуся Езавiтава, Янкi Журбы, Рыгора Казака, Янкi Лiманоўскага, Язэпа Мамонькi, Сяргея Новiка-Пеюна, Мiхайлы Пiятуховiча, Язэпа Пушчы, Алеся Салагуба, Алеся Салаўя, Сяргея Фамiна, Сяргея Хмары, Мiколы Цэлеша, братьев Васiля и Андрэя Шашалевiчаў  и многих, многих других…

Да и Безродному, в конце концов, пора воздать по заслугам…

Не дожили

Не дожили до нашего времени таланты, появившиеся в эпоху относительного ренессанса (определение Уладзiмiра Сядуры), так называемого периода белорусизации (1920—1929). В тридцатые — сороковые были расстреляны, погибли в тюрьмах и концлагерях, умерли в результате пыток: Сяргей Астрэйка, Мiхась Багун, Анатоль Вольны, Платон Галавач, Вiльгельм Гараўскi, Мiкола Гваздоў, Сяргей Дарожны, Iгнат Дварчанiн, Анатоль Дзяркач, Алесь Дудар, Генрых Жарскi, Уладзiмiр Жылка, Мiхась Зарэцкi, Сяргей Знаёмы, Васiль Каваль, Лукаш Калюга, Андрэй Капуцкi, Тодар Кляшторны, Сымон Кунiцкi, Юрка Лявонны, Валеры Маракоў, Ларыса Марозава, Зяма Пiвавараў, Сяргей Ракiта, Леапольд Родзевiч, Сяргей Русаковiч, Алесь Салагуб, Юлi Таўбiн, Аляксей Траецкi, Сяргей Фамiн, Янка Чабор, Кузьма Чорны, Макар  Шалай, Андрэй Шашалевiч (А.Мрый), Васiль Шашалевiч...

Говоря о «нашем времени», я имею в виду конец 1980-х — начало 1990-х — пятилетие, когда был шанс вырваться на свободу.

Не дожили до нашего времени и сотни других самородков земли белорусской. Каждый из них был неповторимой индивидуальностью, обладал даром, выкристаллизованным столетиями. Репрессии, пришедшие на смену белорусизации, не дали им возможности  раскрыться, засиять во всем величии своего дарования. В государстве-тюрьме они были опасны, и их убили. Интеллектуальный генофонд нации, наработанный веками, в тридцатые – сороковые годы минувшего столетия был практически уничтожен…

Как возрождалась наша литература? Какие новые таланты явились в ней за последние пятьдесят лет?

В прозе — Уладзiмiр Караткевiч, Iван Мележ, Васiль Быкаў, Янка Брыль, Iван Шамякiн, Вячаслаў Адамчык, Iван Пташнiкаў...

В поэзии — Рыгор Барадулiн, Нiл Гiлевiч, Алесь Разанаў, Яўгенiя Янiшчыц, Аляксей Пысiн, Мiхась Стральцоў...

В критике — Алесь Адамовiч, Рыгор Бярозкiн, Варлен Бечык...

Золотая двадцатка наберется, но… Сколько еще поколений будет восстанавливаться нация, пока вернет те сотни? 

вверх

Поездка в Москву

Интересный эпизод из довоенной жизни В. Козловского поведал мне летом 1998 года Сергей Иванович Граховский.

«Был у меня друг, талантливый поэт Виктор Козловский, у которого в 1930-е годы появилась мания преследования. Накануне войны он лежал во 2-й клинической больнице, и его необходимо было отправить лечиться в Москву. Чтобы не было проблем во время поездки, его решили обмануть: сказали, что вызывают в Моск­ву на пленум Союза писателей. Одели Виктора в лучшее — костюм, белая сорочка, галстук… Сопровождать его взялись Марья Константиновна (Хайновская. — Л.М.), заведующая нашим медпунктом, и директор Литфонда Левин. Приехали они в Москву, на Канатчикову дачу, и тут Виктор понял, что к чему. Марья Константиновна пошла оформлять документы, а к В. Козловскому, поскольку он был хорошо одет, подошел врач и спросил, по какому поводу приехали. Виктор ему тихонько говорит, что, мол, они привезли к ним в больницу сумасшедшего Левина. Врач ему поверил, кивнул санитарам, и те в мгновение затолкали Левина в палату. Позже пришла Марья Константиновна, и всё, конечно, сделали наоборот…»

Страх

Приехал в село Мрочки, что под Уздой, на родину поэта Виктора Козловского. В тридцатые годы энкавэдисты его не расстреляли (в отличие от большинства его собратьев по перу), но до умопомешательства довели. В войну, боящийся собственной тени, он не заинтересовал ни немцев, ни партизан и, питаясь подножным кормом, дождался в своей землянке возвращения тех, кто некогда и сделал его невменяемым. «Освободители» сходу и с новыми силами взялись за свое правое дело по выискиванию недобитых ими до войны нацдемов, но Козлов­ского не тронули. В этом плане большевики были большие гуманисты: сумасшедших не расстреливали. Зачем? Сам помрет, и пули тратить не придется. Но поэт не умер и еще несколько десятков лет провел в землянке, лишь изредка вылезая на белый свет в поисках хлеба. В одну из таких вылазок забытого Богом  Виктора Козловского и заметил некто, впоследствии известивший о «находке» Союз писателей. Собратья по перу в беде бывшего коллегу не бросили, и через какое-то время он переселился в более-менее пристойный домик. Назначили ему и пенсию: не умирать же в новом жилище с голоду.

Виктору Козловскому — повезло: в отличие от своих друзей-поэтов Алеся Дудара, Тодора Клешторного, Валерия Морякова, Сергея Дорожного, Владимира Ходыки, его не расстреляли в подвалах НКВД, не сгноили в ГУЛАГе, а — похоронили на Родине. На Родине, захваченной русскими. По-русски читаем и на памятнике: «Писатель Козловский Виктор Иванович. Р. 6 сентября 1905 г. Умер 24 февраля 1975 г. Память брата и племянников».

Как рассказывали в начале 1990-х годов тогда еще жившие двое друзей поэта, многочисленные попытки найти контакт с Виктором, вернуть его к литературной деятельности встречали со стороны последнего категорический отказ. Страх жил даже в его притуманенном сознании.

Где?

Догнал, почему Хармс ненавидел старух. До­гнал, но чувств его не разделил. Он их просто ненавидел, я же ищу ответ на вопрос: почему безграмотные бабульки так бесконечно долго живут?

Приехал на малую родину доведенного в тридцатые годы энкавэдистами до потери разума Виктора Козловского. И кто оказался единственно помнящим его как поэта? Соседка, девяностолетняя безграмотная старуха.

«Ох и любил Витька до войны в клубе вы­ступать! – ошарашила, но на достигнутом не успокоилась и почти с молодым задором выдала: 

Юных дзён нявыпiтае шчасце
Ўзнiме бунт стрывожанай душы.
Беларусь не будзе больш бадзяцца —
Залатым убраннем прашуршыць.

Как сейчас помню его черную, пышную, чуть волнующуюся от легкого ветерка шевелюру».

Да-с… Вот тебе и безграмотная…

Посетил в Скворцах, что под Дзержинском, дом (вернее, то, что от него осталось) прозаика от Бога (так говорил о нем Максим Горецкий) Лукаша Калюги. И кто рассказал, как Лукаш бегал здесь по лесам-лугам? Записывал стародавние песни, слова и обороты народного языка? Божье создание со сморщенным лицом-гармошкой и телом восьмилетнего ребенка, укрытом застиранным до дыр и бесцветья то ли платьем, то ли халатом.

Записал на диктофон воспоминания матери погибшего в войну неисправимого нацдема (его на прочность инквизиторы испытывали теми же методами, что и некогда еретика Джорждано Бруно), с мастерством и точностью Бунина описывавшую внешность Вацлава Иванов­ского и Костуся Езовитова. С нетерпением прилетел домой, перевел все с ленты в компьютер. Чуть дождавшись утра, помчался подписывать то, что вышло. И получил не подпись, а — неровный крестик в нижнем правом углу последней страницы… 

Перечитал написанное и подумал: неправильно, сдается, ставлю вопрос. Нужно выяснять не «почему», а «где». Где найти ту безграмотную старуху, которая рассказала бы, как провел детство расстрелянный в двадцать восемь лет во внутренней тюрьме НКВД мой дядя, белорусский поэт Валерий Моряков?

Дом Лукаша Калюгi

Когда статья, писавшаяся к 90-летию со дня рождения Лукаша Калюгi, была готова и оставалось оснастить ее изобразительным материалом, компьютер показал, что располагает только фотографиями, помещенными в книге «Творы» (Мн., 1992) и параллельно, тогда же, — в периодической печати. В результате поисков выяснилось, что и в музеях-архивах республики нет ни одного портрета писателя. Выход в этом случае, как подсказывал опыт, был один — ехать на родину Лукаша Калюгi. Так было, к примеру, с Виктором Козловским: в деревне Мрочки (15 км от Узды в сторону Копыля), где он родился, я нашел неизвестный портрет поэта.

Фотографии из книги «Творы» свидетельствовали, что в деревне Скворцы Дзержинского района сохранился дом писателя. Есть в книге и фотоснимок могилы его матери. Но на месте меня, хотя и не сразу, ожидал сюрприз. Старое кладбище, как тут называют довольно большую довоенную часть деревенского погоста, заросло непроходимыми кустами и малиной. Пролазив по этим «джунглям» до темноты, я так и не смог отыскать могилу матери писателя. Но вода камень точит. В следующий приезд я был более настойчив. Когда обыскивал очередной «квадрат» кладбища, неожиданно наткнулся на небольшую, вырубленную в зарослях полянку. Сердце заколотилось, когда увидел надпись на стоявшем посреди ее памятнике: «Ольга ВАШИНА. Жила 26 лътъ. Умерл. сентября 25 дня 1911 г. Упокой Господи Душу ей».

Ниже была прилажена небольшая плита с портретом молодого человека и подписью: «Лукаш Калюга (пiсьменнiк). Вашына Канстанцiн Пятровiч. 27.Х.1909—2.Х.1937. Прымi, родная, сына свайго, бо магiлы ён не мае».

Дата смерти писателя указана неточно. Да что даты! И через пятьдесят лет потомки расстрелянных не знали их истинной судьбы, ибо после смерти главного убийцы всех времен и народов получили только бумажки-«реабилитации»: «Ваш отец (мать и т. д.) умер от инфаркта (инсульта, туберкулеза и т. д.) в тюремной больнице (лагере, на фронте, по дороге домой…)». И через пятьдесят лет многие из тех, кто не получил «реабилитации», продолжали жить надеждой на возвращение близких, ждали… «Уголовные» дела репрессированных, но не реабилитированных писателей и до сих пор остаются секретными даже для исследователей. 

Рядом с этой могилой было еще две. Как потом пояснил мне Владимир Владимирович Ивашин (инвалид войны; вместе с сыном Николаем они и обновили могилы), тут похоронены отец и отчим Лукаша Калюгi (отец Владимира Владимировича).

Сфотографировав памятник и могилы, я вернулся в деревню: мне показали дом Вашынаў, и как было не узнать, живет ли кто в этой, по внешнему виду — забытой Богом, хибаре. Был полдень, но когда вошел (дверь была приоткрыта, а на стук никто не отозвался), оказался в полной темноте. В довершение всего на меня (говоря словами Мiхася Кавыля, которые вырвались у него, когда в первый раз попал в одну из камер «американки») «дохнуло таким зловонием, что еле удержался на ногах». Немного привыкнув к темноте, несколько раз щелкнул фотоаппаратом, хотя почти ничего не рассмотрел, да еще и фотовспышка слепила. Чувствуя себя непрошенным гостем, не стал задерживаться в чужом доме.

И был поражен, когда увидел, что получилось на фотоснимках: убогость жилища шокировала.

Без труда можно было догадаться, кого пригрел дом одного из самых талантливых сыновей Беларуси. Дом, что уже лет сорок как должен был бы стать музеем писателя (которого Максiм Гарэцкi ставил в ряд первых прозаиков Беларуси), сегодня обжили бомжи. Вот так, по-бомжов­ски, отдаем мы дань уважения лучшим своим сыновьям. Писателя расстреляли, а чудом уцелевший дом (который в любую минуту может сгореть), где он родился и прожил до девятнадцати лет, превратили в бомжатник.

Утешали лишь найденные на старом кладбище могилы: есть еще люди, которые не хотят быть и не будут Иванами, не помнящими родства.

Если бы они знали

Поэта Хведара Iльяшэвiча они нашли и убили в Германии.

Драматурга Францiшка Аляхновiча — в Вильне.

Литератора, языковеда, автора первого «Практычнага расiйска-беларускага слоўнiка» (вместе с Максiмам Гарэцкiм) и «Расiйска-беларускага слоўнiка» (вместе со Сцяпанам Некрашэвiчам) Мiкалая Байкова и участника Першага i Другога Усебеларускiх кангрэсаў, публициста и общественного деятеля, генерала Кастуся Езавiтава большевистские ищейки (не без помощи лазутчиков и предателей) вы­крали и доставили в вагоне-клетке в непотопляемую, знакомую им не по рассказам «американку». Год пытали, прежде чем загнать в могилу. Они убивали К. Езавiтава, а в это же время в Ваттенштете печаталась его книга «Беларуская нацыянальная вопратка. Беларускiя прыпеўкi».

Если бы Х. Iльяшэвiч, Ф. Аляхновiч, М. Байкоў и К.Езавiтаў знали, что их ждет, возможно, и не было бы теперь «американки»: ведь у них был шанс организовать ее уничтожение.

Если бы они знали…

Ответ на вопрос

Теперь ясно, что для сталинских опричников ответ на вопрос: «Арестовывать человека или нет?» — все же требовал предварительного решения: принадлежит ли подозреваемый к числу людей мыслящих? Мыслящий — значит, анализирующий, делающий выводы, способный просчитывать ситуацию, рассуждать: «Правильно ли поступил “отец народов” вчера, как это отозвалось сегодня, что мы получим из этого завтра?». Мыслящий в состоянии оценить чьи-то действия логически, добыть истину, раскрыть глаза другим. А если так, следовательно, этот человек опасен и должен быть выведен из игры.

Чтобы не было таких «критиков», их выискивали и уничтожали.

Хотя, конечно, тут сталинистам было над чем подумать. Ведь трудно, почти невозможно понять, зачем понадобилось убивать своих же рабов. 150 миллионов безропотно отдавали свой труд, свою жизнь. Даже по приблизительным подсчетам, у каждого за тридцать пять — сорок лет бесплатного труда украдено не менее 50 тысяч долларов. (Кстати, до сих пор неизвестно, куда все подевалось.) Далее: если 150 миллионов (человек) умножить на 50 тысяч (долларов) и еще раз умножить на два (поколения), получится почти фантастическое число — 15 с двенадцатью нулями (15 триллионов!).

Но дилемма здесь — всего лишь на первый взгляд. На самом деле у них не было другого выхода. Тем и гениален оказался маньяк, что понял: теряя часть «дохода», но уничтожая докучливых умников, он продлевает свое пребывание в положении Бога. Это ему и удавалось до самой смерти.

вверх

Малоизвестная область

Одна из малоизвестных областей деятельности гэбэшников — это «воздействие на объект» через его близких.

Когда пять лет назад племянница основателя крупнейшего в двадцатые годы литературно-художественного объединения «Маладняк», одного из самых известных поэтов того времени, сказала мне, что ее сына довели до могилы эти (так она их называла), я верил и не верил — сомневался, но теперь…

вверх

Вопрос

Осенью далекого «нэповского» 1927 года в Минском Белпедтехникуме, который в разные годы называли то царскосельским лицеем, то гнездом и рассадником нацдемов, приступил к учебе выпускник Логойской семилетки, «хлопец з мглёўскага балота» (так о нем скажут позже, увековечив деревню с уникальным для Беларуси названием Мглё), по-своему неглупый еврейский паренек со звучным именем Айзик. Правда, первая попытка поступить, сдавая наравне со всеми экзамены и даже посылая на них вместо себя друзей, провалилась. Решение поплакаться в райкоме комсомола неожиданно оказалось спасительным. Айзик был зачислен на первый курс. Вскоре «сомнительное» имя было изменено на «народное» — Алесь, а спустя еще несколько лет Айзик-Алесь стал литературным консультантом НКВД, составив достойную компанию небезызвестным Лукашу Бендэ, Михасю Климковичу и некоторым другим «бойцам невидимого фронта».

Вопрос: кому плачется Алесь Кучар в аду, когда очередной потомок подведенных им под расстрел однокашников, друзей-поэтов плюет на его могилу? 

вверх

Похороны

Читаю в воспоминаниях поэта и доброго, честного, не сломленного ужасающей судьбой человека, бывшего узника сталинских концлагерей Паўла Пруднiкава: «На похоронах Владимира Дубовки нас было только пять человек. Союз писателей СССР представляла Валентина Щедрина — консультант по белорусской литературе, Николай Гамолка и я — от белорусской пи­са­тельской организации, племянник покойного Володя и дочка его давнего друга Адама Бабареки — Алеся. Вот и всё».

Нет, не все. Недавно, Павел Иванович, мы хоронили вас. Были Сяргей Законнiкаў от «Полымя», Алесь Пiсьмянкоў от «ЛiМа», Навум Гальпяровiч от Союза писателей, от «Маладосцi», других изданий — всех не перечислить.

Умирать дома, на своей земле, — легче. Тебя проводят в последний путь друзья, товарищи, читатели, земляки. А кому нужен белорус на чужбине?

Но Дубоўка выбрал чужбину. Он боялся своих.

Кто следующий?

Из воспоминаний Мiхася Кавыля (описы­ваемые события происходили в конце апреля 1933 года):

...из камеры дохнуло таким зловонием, что еле удержался на ногах. Как пьяный опустился тут же возле двери на нары, между чьих-то худых, как у рахитика, ног. Посмотрел на огромную камеру. На нарах, на цементном полу один возле одного лежали, кто на боку, кто на спине, какие-то создания из «Ада» Данте.

...Вскоре после этой страшной ночи меня, чтобы не гонять  «черный ворон» по Минску, перекинули из ост­рога в «страшный дом» на Советской улице, ближе к следователям. В камере лежали голые на цементе Змитрок Поворотный1 и Чернявский, имени не помню...

…Два гэпэушника полезли [под нары] к Макаренкам и стали тянуть их за ноги... Те бедолаги-смертники подняли такой крик и вопль, что всю камеру бросило в дрожь... Не помогли ни крик, ни хватание руками за цемент, за нары. Поволокли...2

Из воспоминаний Мiколы Хведаровiча, восстановленных Янкам Брылём (описываемые события про­исходили в начале августа 1938 года):

Камера на десять человек, а нас там около сотни. Мокрые от пота, в одних трусах, лежим просто один на одном.

А параша сорокаведерная аж бродить начинает от жары. Утром надзиратель откроет двери, а сам в сторону, чтобы вонью с ног не сбило! 3

 

Отрывок из дневника К. Чорнага (запись от 3 октября 1944 года):

В ежовской тюрме [в камере-одиночке] осенью 1938 меня сажали на кол, били большим железным ключом по голове и поливали избитое место холодной водой, поднимали и бросали на рейку, били поленом по голому животу, вставляли в уши бумажные трубы и кричали в них во все горло…4

В подвалах ГПУ-НКВД почему-то всегда было безмерно жарко и тошнотворно вонюче, но редко — тихо и «скучно». Особенно ночью. То закричит еще не потерявший от боли сознание пытаемый подследственный, то пронесется по тюрьме отчаянный вопль вытягиваемого, вырываемого из камеры, цепляющегося за нары и жизнь обезумевшего за минуту до смерти бедолаги, приговоренного к расстрелу. То эхо пис­толетного выстрела сразу сотням мучеников заставит задать себе один и тот же вопрос: «Кто следующий?»

В подвалах ГПУ-НКВД почему-то всегда было безмерно жарко и тошнотворно вонюче, но редко — тихо и «скучно».

Кто следующий?

1 Белорусский журналист. Арестован органами НКВД 2 апреля 1933 года. Этапирован в один из сталинских концлагерей. Дальнейшая судьба неизвестна.

2 Кавыль М. Казённы дом і далёкая дарога // Запісы. 1992. № 20. С. 65—101.

3 Брыль Я. Сцежкі, дарогі, прастор. Мн., 2001. С. 213.

4 Чорны Кузьма. Выбраныя творы. Мн., 2000. С. 589.

Повышение

В том вагоне-телятнике в августе 1933-го молодые «националисты», осужденные «для начала» на два-три года, ехали вместе: поэты Змiтрок Астапенка, Сяргей Астрэйка, Уладзiмiр Дудзiцкi, Мiхась Кавыль, Сцяпан Лiхадзiеўскi, Максiм Лужанiн, Юлi Таўбiн, прозаики Змiтро Вiталiн, Лукаш Калюга, Мiкола Нiкановiч, переводчик Сяргей Русаковiч, литературный критик Уладзiмiр Сядура, выпускники Минского белорусского педагогического техникума Сяргей Гайка, Франц Гiнтаўт и другие — упомянуть всех не могу1, не знаю этого — да простит меня Бог! — не по своей вине.

Для кого-то высылка закончилась концлагерем и — в дальнейшем — расстрелом (С.Астрэйка, Л.Калюга, С. Русаковiч, Ю. Таўбiн), кто-то погиб на чужбине в годы войны (М. Нiкановiч), кто-то на той войне пропал без вести, чтобы в 1949 года снова (как когда-то в концлагере) воскреснуть и снова пропасть (З. Астапенка), кто-то спасся, изменив фамилию (З. Вiталiн — Сергiевiч) или «дислокацию» в пределах Союза (С.Гайка, Ф. Гiнтаўт, С. Лiхадзiеўскi), а то и вырвавшись из него (У.Дудзiцкi, М. Кавыль, У.Сядура).

Лишь один человек из «пассажиров» того вагона-телятника не спасался и не вырывался. Инкогнито возвратившись через несколько месяцев в Минск, получил повышение по службе и отбыл на новую должность в Москву.

Так и служил «дорогой столице» то тут, то там почти до 92 лет.

Говорят, он отошел, прочитав мою «Гниду».

1 Вероятно, в том вагоне ехали и поэт Клім Грыневіч (умер в 29 лет от туберкулеза), бесследно исчезнувшие в неволе журналисты Дзмітрый Паваротны и Аляксандр Карачун, стильредактор Радиокомитета Аляксандр Салаўёў, литературный переводчик Пётр Рагачэўскі, литработник газеты «Калгаснік Любані» Аляксандр Семянян, студенты литературного факультета Минского высшего педагогического института Аляксандр Кучынскі и Павел Чэрнік, повешенный фашистами в августе 1941 года поэт Алесь Пруднікаў.

Гнида

Жила-была гнида. Точнее — стояла. На площади. Обыкновенная. Не тихая и не громкая. Умная? Не очень. Больше — хитрая, расчетливая, прошитая. С душой шакала.

С такой душой она и пережила десять эпох.

Детство гнидки (1909—1914) пролетело как сон, который она так ни разу и не вспомнила: плохо у нее от природы было с памятью, не досталось ей генов божественных. Хотя времена были веселые, столыпинские, распутин­ские — словом, интересные. Впрочем, в будущем беспамятство для гнидки станет только плюсом, положительным фактором, поддерживающей платформой, предопределившей дальнейшее ее существование.

Отрочество у гнидки (1915—1920) вышло сумбурное. Кто-то кого-то скидывал, насиловал, убивал, вешал, закапывал живым в землю. Тот, кто больше всех насиловал, вешал и закапывал, — победил. К победителю маленькая гнидка и залезла под мышку. Пахло там не очень, но зато было тепло. Вот к теплой жизни потом и стремилась гнидка все последующие годы.

Юность гнидки (1921—1929) почти совпала и в чем-то слилась с известной «Юностью Максима» и получилась бойкой, напряженной и, главное, удачной. Сама гнидка еще была чистенькой и старательной. Выучилась читать, писать, стала грамотной. Но звезд с неба не хватала: не лезли звезды в маленькую головку. И гнидка потеряла интерес к учебе. Все больше норовила уклониться от нее, улизнуть, прокоротать время. Тогда-то ее и прозвали Коротайкой. И ста­ла она завидовать некоротайкам, большеголовым и прочим умникам. Завидовала, но глаз с них не спускала. Ходила, как хвост, за ними повсюду, подслушивала их речи, запоминала произнесенные ими высокие слова. И помаленьку научилась выступать сама, говорить, как ей казалось, ни к чему не обязывающие, пустые речи. Призывать к братству, любви к Родине, миру и согласию во всем мире. Рассказывать о счастливом будущем человечества, торжестве справедливости, эпохе всеобщего счастья, полетах к звездам. Но смысла, нужности всего этого, как ни старалась, не понимала: не верила она в звезды, не ее это была вера. И потому начинала нервничать, злиться, копить злобу. Ждать лучших времен. Времен своих, узколобых, без всяких вер и заумностей. 

Гнидка становилась гнидой.

И она дождалась. Наступила ее эпоха. Началась она со всеобщего головообрезания (1930—1940). Срезали не все головы, а только большие — умников-разумников разных. Наступившую эпоху гнида проскочила с легкостью. Потерпеть пришлось самую малость — подслушивающие безразмерные уши к голове приклеить. На всякий случай, для перестраховки, чтобы голова еще меньше казалась. И хотя безразмерные уши служили прежде всего для подслушивания, гнида не слышала стонов и проклятий идущих на плаху: «Ирод, ирод, ирод…»

Следующие несколько лет (1941—1944) для гниды были самыми тяжелыми. Пришли антигниды. Одна из главных гнид, спасая маленькую и через нее — свой род, спрятала ее в своем чреве. Антигниды придавили большую гниду, но в нутро ее не полезли.

Однако гнид было тьма, а антигнид — кучка, и гниды победили (1945—1954).

Маленькая гнида вылезла из большой, запрыгала по песку, асфальту, поскользнулась, плюхнулась в лужу, ударилась, разозлилась, загавкала и… превратилась в собаку. Получила кличку: Лужа. Записали ее, отметили: Лужа Коротайкина.

Выписали цепь, дополнительную челюсть и назначили на должность главной собаки у Парнасских ворот. И стала гнида уже не просто гнидой, а гнидищей. И прогавкала она этак годков десять, пока не ущипнули ее за место пикантное:

— Тихо! С гавканьем — погоди! Теперь мяукать будешь. Не скули: это не навсегда.

— Есть! — отрапортовала собака, лягнула себя по морде и превратилась в кошку:

— Мя-у, мя-у, мя-у…

Жизнь у гниды-кошки (1955—1965) поначалу текла тихая, спокойная, тайная. Главной ее задачей было мяукать. На любой вопрос отвечать: «Мяу». Ничего не делать. Мяукать и спать. Главное, чтобы время не двигалось, чтобы все оста­валось на месте, как есть.

Но в один известный день явились тени голо­вастиков из прошлого. Явились, чтобы удавить выжившую на принадлежавших им костях гниду. 

Гнида это знала. Но знала и другое: главное — выполнять данные ей указания: не замечать, не вспоминать, не реагировать. Забыть прошлое. И тогда оно само исчезнет, канет в небытие. И гнида дождалась: тени остались в стране теней, чуда возврата к жизни не произошло.

Зато ожила сама гнида (1966—1986): свято место пусто не бывает. И как ожила! Всю свою героическо-патриотическую борьбу за светлое будущее многотомно описала и в золоте выдала. И на каждом углу о ней заговорили, завосхищались, заудивлялись: вот гнидка, серость бездарная, а какие барьеры атакует, какие звезды с неба хватает!

В следующей эпохе — эпохе всеобщего временно разрешенного языкошевеления и ротооткрывания (1987—1993) — гниде повезло вроде меньше. Хотя — как сказать? Именно в эту эпоху произошло главное ее превращение — она стала двуногим. И это двуногое общалось с людьми, делало умный вид, хотя и отвечало на все вопросы молча. В том смысле, что вообще не отвечало. Кое-кто хотел проверить, есть ли у двуногого язык, но добраться до него не смогли: и близко к нему не подпускали — опыт, авторитет и так далее.

И, наконец, снова наступило время гнид (1994—?). Время двуногого. Правда, оно уже было старое, чуть живое, ни на что не надеялось, но — час настал. Воскрес, откуда ни возьмись, палач, вновь пошел махать мечом, и двуногое воспряло духом. Снова полетели головы. Конечно, только большие. Антиселекция продолжилась! Бессмертна аксиома: тупорылый раб дороже золота!

Как двуногое обрадовалось, засветилось, осчаст­ливилось! Оно даже заулыбалось — впервые в жизни. Исчезла немота, прорезался голос:

— Дави головастых! Ишь, расплодились! Грамотными стали, советы дают: «На мир посмотрите!» Сейчас вы посмотрите! В последний раз! Дальше смотреть будет нечем, головы-то мы ваши — тю-тю!

И двуногому захотелось самому стать палачом.

— Что же, бери топор, — пошли ему навстречу, — руби головастых, режь, секи большелобых.

Потянулось двуногое к топору, ухватилось за топорище — ну-ка, ну-ка… Покряхтело-покряхтело, но — поднять не осилило. И огорчилось: «Старость...»

— О, да ты того, готов? Топора не смог поднять? Лаять тоже не можешь? И мяукать разучился? Такой нам не нужен! Пошел вон! Брысь! Кыш!.. Хотя — нет, постой! Что же это мы? Ты же — гнида, притом старая, проверенная, значит — нашенская. Потому гнать тебя взашей — несправедливо как-то получается. Ладно, пристроим. Будешь стоять на площади, показывать, что гниды жили, живут и будут жить. Вот тебе пьедестал, а вот и котелок с бронзой. Прямо в нее и закатаем. В бронзе тебе старость — нипочем. Будешь стоять вечно. Головастикам в устра­шение.

И стоит гнида в бронзе на пьедестале людям в устрашение. И, устрашенные, не хотят те люди людьми зваться.

Надо отдать должное

Надо отдать метру должное: он был не только чемпионом по выживанию. За девяносто беспроигрышных лет осилил и другую совершенно невероятную науку — говорить правду, которая являлась ложью.

Робко так спросил у метра: пил ли он когда-нибудь с дядей водочку?

Услышал следующее:

— Хорошие минули времена, что говорить!

Как вам такой ответик? И как его понимать? Значит, все-таки пил? Но причем тут «хорошие времена»? Ведь это были тридцатые расстрельные годы! Ответ лживый и увиливающий. Не пил никогда чемпион по выживанию с дядей водочку. Вернее — дядя с ним!

вверх

Друзья друзьями, однако…

Многоопытный А. Каратай, в отличие от все же не столь прошитого А. Кучара, частенько ситуацию оценивал правильно и действия совершал безошибочные. После смерти жены, понимая, что не за горами и его кончина, рассудил верно: чем дальше ее, а потом и его похоронят от Минска, тем спокойнее им будет там. Друзья друзьями, однако это друзья из Желтого здания, а в нем нет друзей.

Не просочились

Они стояли на мосту, глядя в непроглядную муть Свислочи. Знали: там смерть. На душе было спокойно: несмотря ни на что, они останутся вместе. Втроем: он, она и ребенок, зарождавшийся в ней. Это был единственный выход, единственная для них возможность не разлучаться. Ей велели готовиться к очищению — так они это называли, а на него завели дело о совращении несовершеннолетней. Ее папа, генерал-чекист, поклялся: «Никогда в мой род не просочатся нищие поэты».

Не просочились.

Двое — нет, трое! — прыгнули с моста, обнимая большие камни.

Не дождаться чекисту продолжения рода.

Он знал, да я не успел...

Зимой 1999 года представилась возможность встретиться с одним из палачей, деятельность которого была связана с «американкой». Стоило «удовольствие» — пятьсот долларов США. Таких денег у меня не было, и я кинулся одалживать. Однако получить на время деньги, если ты в бизнесе, в работе, — одно дело, и совсем другое — если «сошел с ума и подался в писатели». И пока я собирал нужную сумму, палач покинул этот мир. Посредник передал: «Старик кое-какой информацией надеялся удивить. Он, кажется, знал неизвестные места захоронений. В частности, то, где лежат 100 деятелей белорусской культуры, расстрелянных 29 октября 1937 года».

Палач, оказывается, сожалел, что встреча не состоялась. Я — тем более. Именно для того, чтобы выведать эту тайну, я и собирал деньги. Случится ли еще такая оказия? Вряд ли.



Галоўная вуліца Мінска. 1880-1940 / Кніга 2



Галоўная вуліца Мінска. 1880-1940 / Кніга 1



Валеры Маракоў. Лёс. Хроніка. Кантэкст



Вынiшчэнне



Рэпрэсаваныя лiтаратары, навукоўцы, работнiкi асветы, грамадскiя i культурныя дзеячы Беларусi. 1794-1991.



Рэпрэсаваныя лiтаратары, навукоўцы, работнiкi асветы, грамадскiя i культурныя дзеячы Беларусi. Рэпрэсаваныя Настаўнікі



Толькі адна ноч



Рэпрэсаваныя праваслаўныя свяшчэнна- i царкоўнаслужыцелi Беларусi. 1917-1967.



Рэпрэсаваныя праваслаўныя свяшчэнна- i царкоўнаслужыцелi Беларусi. 1917-1967.Том 2



Ахвяры i карнiкi.



Рэпрэсаваныя каталіцкія духоўныя, кансэкраваныя і свецкія асобы Беларусі. 1917-1964



Рэпрэсаваныя медыцынскiя i ветэрынарныя работнiкi Беларусi. 1920-1960



Планъ губернскаго города Минска 1873 года



Планъ губернскаго города Минска 1888 года



Планъ губернскаго города Минска 1911 года



100 мiнiяцюр



Непамяркоўныя



100 миниатюр



Непримиримые



Сшытак



Яны не ведалі



Рассказы



Непамяркоўныя


Паэзiя Валерыя Маракова


Пялесткі (1925)



На залатым пакосе (1927)



Вяршыні жаданняў (1930)



Права на зброю (1933)



Лірыка (1959)



Вяршыні жаданняў (1989)



Рабінавая ноч


 
 

© Леанiд Маракоў, 1997-2016.
Выкарыстанне матэрыялаў сайта для публікацый без дазволу аўтара забаронена.

Распрацоўка i дызайн сайта - студыя "Каспер".