Даведнiкi пiсьменнiка, гiсторыка, энцыклапедыста Леанiда Маракова «Рэпрэсаваныя грамадскiя i культурныя дзеячы Беларусi»

Пра пiсьменнiка Бiблiяграфiя Даведнiкi Валеры Маракоў Прэса Навіны Гасцявая кнiга Сувязь

Галоўная » Проза  » Непримиримые Рассказы о репрессированных и их потомках. Репрессированных, но не сломленных...

1975-й

Он шел не рядом, а метрах в четырех-пяти за мной, безупречно соблюдая дистанцию. Я мог убежать от него, а мог и завалить (как говорим мы, борцы) этого конвоира в штатском. Но… предстояли экзамены, и я обязан был их сдать. Притом — сдать на отлично. И поступить в инс­титут. Непременно поступить! В нашей семье и среди родни, тех, кто носил нашу фамилию, не было бездарей. Двое, правда, не закончили учебу, но не по своей вине, а по причине их насильственной смерти.

Штатский кивнул на железную дверь и негромко, но ясно сказал:

— На ту кнопку вверху нажми, пожалуйста.

«Хоть и фамильярное ты, а все же — пожалуйста, — отметил я про себя. — Кагэбэшники — не менты! Другой класс. Как вещают вражьи голоса — высший».

Я утопил довольно высоко расположенную  кнопку звонка (видно, чтобы дети не баловались — дом упирался в ограду школы-интерната), осмотрелся и удивленно прикинул: центр города, обычный жилой дом и вдруг — вход с торца. Не припомню, чтобы хоть в одной жилой пятиэтажке я когда-нибудь видел двери в торцевой стене.

Открыл ее «товарищ», годами значительно старше моего провожатого, и очень любезно поздоровался:

— Добрый день, Александр Владимирович. Пожалуйста, проходите.

«Интересно, — не переставал я изумляться. — Что снова “пожалуйста” — это понятно: стиль у них теперь такой, цивилизованный. А вот обращение по имени и отчеству настораживает».

Через небольшой коридорчик мы прошли в светлую, хотя и плотно зашторенную комнату.

— Присаживайтесь, — то ли приказал, то ли пригласил старший товарищ.

Опускаясь на стул, я уловил, как он сделал знак моему провожатому и тот удалился. Но не просто вышел, а, закрыв за собой дверь, подергал за ручку — проверил, защелкнулся ли замок.

«Этим свидетели не нужны, — подумалось не без иронии. — Даже свои».

— Александр Владимирович, — начал старший, — вы человек молодой… Впрочем, не обидитесь, если я буду звать вас просто Александром? Нет? Хорошо. Итак, я уже сказал: человек вы молодой, и вся жизнь у вас впереди. И нам, поверьте, не хотелось бы, чтобы она пошла по скользкому пути. Вы без троек оканчиваете школу, впереди — институт. В общем, все у вас идет, скажем прямо, хорошо, даже отлично. Но есть одно печальное обстоятельство. Догадываетесь какое? Нет? А надо бы! Ваше любопытство. Эта слабость, знаете ли, многих погубила. Я понимаю: молодой, пытливый ум, желание знать больше других. Все это похвально! Однако желание знать то, чего не надо знать, а главное — попытки нести эти сомнительные знания в массы — это уже не любопытство, а нечто похуже…

Я не понимал, куда он клонит. «“Пытливый ум, желание знать больше других...” Что тут плохого? Кому могут помешать лишние знания? А что означает “знать то, чего не надо знать”? Я просто хотел знать правду, реальное положение вещей. Но уже одно это желание вас раздражает. Видно, вы как раз для того и существуете, чтобы никто правды не знал». Его слова, а перво-наперво ироничный, с оттенком надменности взгляд задели меня, даже возмутили. И я довольно резко и, как на теперешний мой ум, слишком смело ответил:

— Простите, но, несмотря на свой, как вы сказали, пытливый ум, я не понимаю, о чем идет речь…

Молодость и смелость — сестры-неразлучницы. Они и тянули меня за язык, толкали на словесное сопротивление. Говорил я искренне, волнуясь, но, как теперь понимаю, собеседник посчитал мои слова вопиющей наглостью. Он не захотел ничего объяснять, в чем-то убеждать или что-то доказывать, а резко выдвинул ящик стола и достал из него голубую полуобщую тетрадку. Мою тетрадку!

Наверное, от неожиданности я раскрыл рот, потому что «товарищ» усмехнулся и спросил:

— Удивляетесь, откуда у нас тайные записки декабриста? В отличие от некоторых, лукавить и обманывать не стану. Принесла тетрадь ваша классная руководительница, учительница истории и обществоведения. Только не стоит горячиться и думать о ней плохо. Поверьте, она сделала это из самых лучших побуждений. Волнуется за вас, переживает.  Так и сказала: «Конечно же, это несерьезно, мальчишка увлекается. Но ведь подобные увлечения  могут завести очень далеко». Хорошая у вас классная, предусмотрительная. Пришла заранее, пока не случилось беды...

Слова кагэбэшника до меня доходили, как сквозь вату. Сознание отказывалось верить: учительница предала ученика. И кому?! Организации, при одном упоминании о которой замирает дыхание! С этого дня я засвечен! Теперь до могилы поведет меня по жизни какая-нибудь кагэбэшная шестерка. Ошарашенный, я молчал. Не мог выдавить из себя ни слова.

А благодетелю моему, видимо, особо и не требовалось что-нибудь услышать от меня. И он продолжал вкрадчивым голосом:

— Мы просмотрели, Александр, вашу тетрадку. Интересная картина получается. Из статей, что выходили в Советском Союзе в «Литературной газете» и других изданиях о клеветнике и фашистском оборотне Солженицыне, выписывали вы только те места, где его цитировали. Причем без всяких комментариев. Ну просто no comment. А если по-нашему — нет слов! Да-да, нет у нас слов, дорогой Александр Владимирович! («А говорил же, по имени будет называть, по-простому», — невольно вспомнил я.) Страна вас вырастила, воспитала, дала образование, а вы вместо благодарности коллекционируете клевету на нее, вражеские измышления предателей и отщепенцев. Вот и Сахарову отдельную главку отвели. Как прикажете это понимать? Не знаете? А я вам сейчас расскажу…

Старший товарищ взглянул на меня и, словно действительно желая помочь, принялся объяснять:

— Вы, думаю, не осознаете, молодой человек, что стоите на краю пропасти. Знаете, как это бывает? Цепочка тут довольно простая. Сначала коллекционируешь пасквили предателей и отщепенцев, а потом и сам… Начинаешь с повторения чужого вранья, а вскоре оно становится твоей собственной правдой, убеждением. В связи с этим и хотелось бы задать вопрос: что будем делать, Александр? Как жить дальше? По-прежнему изучать творчество так называемых диссидентов, а по существу — изменников Родины, агентов империализма? Распространять их вредные мысли среди своих товарищей?

Я молчал. Оглушили страшные с детства слова: изменник родины, агент империализма. Нечто подсказывало: я на пути туда, откуда нет возврата. Сердце у меня уже давно билось, как у пойманного зайца. Казалось, его гулкие и час­тые удары слышит вся страна, и все вокруг, выйди я на улицу, станут тыкать в меня пальцем, и раздастся голос Левитана: «Вот он, агент им­пе­риализма. Родина его вырастила, а он предал ее!»

И вдруг чекист обронил:

— Насчет яблока и яблони, друг мой, очень верная пословица.

Только значительно позже я понял: эти слова были произнесены не случайно. Яблоко — это я, а яблоня — мой отец, арестованный и сосланный на долгие годы лишь за то, что в нашем доме нашли книги нацдемов Максима Горецкого и Язэпа Лёсика, отец, вернувшийся из концлагеря инвалидом; это и мой дед, участник Первого Всебелорусского съезда, тоже названный врагом народа, он двенадцать лет проишачил в шахтах Воркуты, где наглотался угольной пыли и умер от рака горла; это и мои дяди, братья отца, педагоги, одного из которых расстреляли ночью в гэбистском подвале одни оккупанты, второго — днем из-за угла — другие.

Тогда я почти ничего об этом не знал и, конечно же, разволновался. Был уже достаточно взрослым, чтобы понимать: с КГБ лучше не связываться. И если там заинтересовались тобой, это не сулит ничего хорошего. Короче, было от чего запаниковать.

Видя мое состояние, кагэбэшник повеселел, заулыбался: его речь возымела действие. И решил успокоить меня:

— Да не волнуйся уж так сильно, Александр, не переживай. Мы же не звери какие-нибудь. Разберемся, поможем. Но и ты должен пойти нам навстречу. Для начала мы хотели бы получить ответы на некоторые вопросы. Скажем, чем тебя привлек Солженицын? Для чего ты так бережно и аккуратно выписывал и наклеивал его цитаты?  Расскажи, не бойся. Только правду. Тогда нам будет легче тебе помочь.

Как можно было не откликнуться на такую просьбу? И я вполне искренне, как несмышленый мышонок перед кошкой, замяукал:

— Я люблю математику, физику, другие точные науки. Учителя говорят, я человек техниче­ского склада. И, как вы отметили, любознательный. Всегда стараюсь докопаться до истины. Любой новый факт меня словно подстегивает — а почему так? Почему не иначе, не по-другому? В учебнике истории, к примеру: 1930-е годы, культ личности, репрессии. Сразу же загораюсь: что за культ личности, какие репрессии? А классная отвечает что-то невнятное. Фактиче­ски не отвечает на вопросы. Ну, а тут — Солженицын. Смотрю и глаза разуваю: у него все понятно. Да вы же сами знаете, читали, наверное, Солженицына. У него все названо своими именами. Кровь, пытки, убийства тысяч, миллионов ни в чем не повинных людей. Геноцид против всей страны, в первую очередь — против ее интеллектуальной элиты. Попытки сделать СССР страной рабов, страной-концлагерем…

— Даже так? О, мой юный друг, ты далеко пойдешь, очень далеко, пожалуй, дальше, чем мы думали.

Он не сказал, дальше кого я пойду. И только много лет спустя я сформулировал для себя примерно такое продолжение: «Дальше, чем весь твой вырезанный нами род!» Но тогда он не сказал этого. Видимо, посчитал: для начала достаточно хорошенько припугнуть безусого юнца, по существу мальчишку. Только беседа должна быть жесткой и продолжительной. Чтобы оставила впечатление и запомнилась. И она длилась несколько часов. Вопрос следовал за вопросом. Пустяшный — за серьезным, шутливый — за каверзным, наивный — за вопросом с подтекстом, с намеком. Не на все из них мне хотелось отвечать. На некоторые я просто не мог ответить в силу недостаточности моих познаний.

В конце концов, сочтя, что «адепт Солженицына» получил достаточную профилактическую обработку, и прочитав лекцию о бдительности, старший «товарищ» меня отпустил:

— Ладно, иди, сдавай свои экзамены.

*

Мама уже страшно волновалась, не находила себе места: куда я делся? Обычно сразу после школы приходил домой, а тут пропал до ве­чера!

— В библиотеку забежал, — оправдывался я, хоть и не был ни в чем виноват. — Зачитался и не заметил, как время пролетело.

— Уроки, милый мой, нужно делать, а не звезды считать. — Мама имела в виду буквальный смысл этих слов: с восьмого класса я просто загорелся астрономией. — Два дня до экзаменов, а тебе все нипочем.

Сказать маме правду в тот вечер я побоялся. Гэбист сурово предупредил: никому ни слова! И повторил это трижды. Что, конечно, означало: и матери ни слова.

Должны были пройти годы, прежде чем я понял, как мне повезло, что в той беседе не додумался соотнести тоталитаризм Сталина, открытый, кровавый, и другой, тогдашний: скрытый, приукрашенный, лживый. Однако кое-какие выводы сделал. Пришла в голову мысль, что после всего случившегося меня по подсказке оттуда будут спрашивать на экзаменах с особым пристрастием. Эта угроза заставила штудировать экзаменационные билеты от первого до последнего, выучить материал, как говорится, назубок.

Впрочем, математику и физику, к которым я испытывал давнишние симпатии, зубрить не понадобилось. А вот над историей пришлось попотеть. Однако, на удивление, никто ко мне не придирался, вопросов на засыпку не задавал, и экзамены я сдал без особого напряжения. Но только получив аттестат зрелости, вздохнул с облегчением:

— Проскочил! Свободен!

Да, рядом со словом «проскочил» сорвалось у меня с языка и, как потом стало модно говорить, это сладкое слово — свобода. Вот так, даже все выучив, я считал, что не сдал, а проскочил, и, не совершив преступления, радовался, что свободен. Позднее осознал: вся эта странная логика обязана моим перестраховочным генам.

*

На следующий же день после экзаменов стал усиленно готовиться к чемпионату Минска по дзюдо. «В школе обошлось, — рассуждал я, — а при поступлении в институт они меня точно достанут. Значит, для подстраховки нужно победить на чемпионате столицы. А там — Республика, Союз. Чемпиона, может, и не тронут».

Но чемпионом я не стал, хотя и дошел до финала. Борьба за золото шла на равных, но ничьих в дзюдо не бывает, и по хантэю (мнению судей) победу отдали мастеру, а не перворазряднику. «Если бы ты хоть кандидатом был», — утешал меня тренер.

Хуже того, увлекшись чемпионатом и тренируясь по два часа три раза в день, я забросил подготовку в институт. Забыл даже кое-что из, казалось, выученного наизусть и с «абсолютным пониманием».

Опомнился на вступительных экзаменах, но было поздно что-нибудь исправить. Сдавая любимую физику, почувствовал: на пять не тяну (надо было ее, родимую, хотя бы малость пролистать перед экзаменом), развернулся и вышел из аудитории.

— Делай что хочешь, — кричал на меня тренер, узнав о моем провале, — но учти: в этом году «без института» я даже призера города от военкомата не отмажу. Кругом недобор!

Через два дня, обзвонив приемные комиссии и отовсюду услышав: «К сожалению, вы опоздали, прием документов закончен», ринулся в Москву. Последние три года я довольно серьезно занимался астрономией, а книги И. Шкловского, Ф. Зигеля, В. Цесевича, Б. Воронцова-Вельяминова, Т. Агекяна стали для меня настольными. В голове постоянно вертелось «Oh, Be A Fine Girl, Kiss Me!»1  — шуточные слова, облегчающие запоминание последовательности спектров звезд от самых горячих до очень холодных — O, B, A, F, G, K, M. Думалось, что схема: пришел, увидел, победил — может быть приложена временами не только к Юлию Цезарю. Покажу свои знания, пристегну разработанную мной гипотезу «разбегания» Вселенной и… уж каким-нибудь дворником в институт астрофизики меня возьмут. А дальше — увидим.

Но все оказалось куда проще:

— Знания по астрономии у вас как у студента третьего курса, а прописки московской — нет. Вынуждены огорчить.

Несолоно хлебавши нужно было возвращаться домой. Перед отъездом решил пройтись по Москве — прогуляться, успокоиться. Не заметил, как забрел в Лужники.

— До начала балета «Звезды на льду» осталось пять минут, — объявил популярный комментатор Николай Озеров. — Напоминаем: в спектакле участвуют… — и назвал мою любимую по репортажам с чемпионатов мира семейную пару.

«Была не была!» Сломя голову я рванулся в кассы и через несколько минут с билетом в руках бежал к указанному третьему сектору.

Смотрел на виртуозное катание моих кумиров, неистово бил в ладоши, но думалось о другом — о том, что не стал чемпионом, не попал в студенты, что не суждено было устроиться даже дворником в институт астрофизики. Единственное, чего удостоился, — засветиться в КГБ. Не самая, скажем прямо, удачная засветка. Всего семнадцать лет отроду, а впереди — тупик, глухой тоннель без лучика света. Вот такой плачевный результат.

 Не иначе все это было написано у меня на лице, ибо три девчонки-соседки сжалились надо мной и угостили мороженым. И сейчас пом­ню — шоколадным с орехами, моим любимым, за двадцать восемь копеек, самым тогда дорогим. Сначала я отказывался, но они дружно, в один голос заявили:

— Берите, берите, не то пропадет — рас­тает.

Аргумент был из убедительных, и, пролепетав что-то вроде: «Неудобно как-то» и  «Спасибо», я протянул руку к мороженому.

— Неудобно спать на потолке, — выдала одна из девчонок, но, посмотрев на меня, смутилась.

Я почему-то еще больше застеснялся и ткнулся в мороженое носом, отчего соседки дружно рассмеялись. Мне ничего не оставалось, как поддержать их. Так и познакомились.

После стадиона наша компания забрела в ближайшее кафе, а потом кто-то из девчат предложил послушать музыку. Мне показалось странным, что такое предложение исходит от представительницы женского пола, но, может быть, я отстал от жизни? Возможно, и в самом деле в наше время не всегда только мужской пол приглашает «на музыку»?

Взяв по пути шампанское и килограмм «Мишек на Севере», мы поехали в район Курского вокзала. В квартире длинную полку занимала коллекция фирменных грампластинок. Первой на сиявший золотистым лэйблом японский плэер «Pioneer» девчонки поставили полузапрещенную пластинку «Deep Purple in Rock». Вскоре рокеры так нас завели, что прослушивание перешло в дискотеку, а танцы — в ночной кутеж. Откуда-то взялось еще шампанское, потом — вино…

Проснувшись утром, я некоторое время не смел пошевелиться. Почему? Да потому, что был в постели не один и не решался взглянуть в лицо лежавшей рядом девчонки: вдруг это будет не та, с которой так весело вчера вытанцовывал?

Потихоньку оделся, осторожно прикрыл за собой дверь, за которой до рассвета крутят музыку, и опрометью бросился вниз по лестнице. Из дома с торцевой дверью так не убегал. Оттуда, наоборот, шел не спеша, не по возрасту степенно. Теперь же, из многоэтажки вблизи Курского вокзала, просто летел. Без оглядки, как лермонтовский Мцыри. На душе было муторно и беспокойно. Подгонял отрезвевший разум. Он командовал, приказывал, кричал: «Бегом! Лето заканчивается, а ты еще никто. Ни­кто и нигде! Вот тебе и комсомолец, вот тебе и спортсмен, вот тебе и всезнающий астроном! И КГБ, между прочим, тут совсем не при чем!»

*

Купив на последние деньги самый дешевый — в общем вагоне — билет до Минска, я пошел позвонить жившей в Москве тете Наде, маминой сестре. Не сделать этого не мог. Не поняли бы ни мама, ни тетя. Я обязан был зайти, не то что позвонить. Но после фиаско в аст­рофизическом институте мне было не до тети, а отведав приключений с московскими меломанками — тем более. И только сейчас, перед самым отъездом, спохватился: надо хотя бы объяснить, почему не зашел.

Тетя Надя была богатой и бездетной и, видимо, по этой причине не чаяла души в племянниках и племянницах. Услышав мой голос, она страшно обрадовалась и, как всегда, скомандовала:

— Сейчас же ко мне!! Возьмешь такси и скажешь: «Гостиница «Москва». Запомнил? Я распоряжусь, чтобы тебя внизу ждали. Все понял?

Мне ничего не давалось в жизни даром. В школе, чтобы получить за урок пятерку, старательно выучивал весь заданный материал. И не только заданный, но и внепрограммный, ибо мне почему-то обязательно задавали дополнительные вопросы. Даже эта поездка в Москву. У мамы попросить денег не мог: знал — нет у нее. Значит, нужно заработать. И три ночи я разгружал вагоны с посудой. И так во всем. Лишь стихи, пожалуй, писались сами собой, без напряжения. Особенно про девчонок. Такие, к при­меру:

Две грудки, словно яблочки, румянятся,
Горят, трепещут в поцелуях сладостных,
И каждая друг дружке лаской жалится:
Ох, почему же мир мгновений радостных
Нас опьяняет чувствами и…

Что-то было и после «и», но что — забыл. Давно, еще в восьмом классе, писалось, и конечно же, по-русски. Казалось неуместным слагать стихи по-белорусски в почти полностью обрусевшем Минске.

Стихов у меня собралось много — две толс­тые тетради. Подумывал показать их знающему человеку. Такого не находилось. Зато попался на глаза «Алый парус» — литературная страничка «Комсомолки». Решил: окончу поэму и пошлю, пора выходить в люди. Но все мои прекрасные порывы закончились тем, что однажды, размечтавшись, я бездарно забыл обе тетради и незаконченную поэму в троллейбусе. Вышел на оста­новке, а они поехали дальше. Опомнился поздно. И хотя отыскал тот злосчастный троллейбус и поговорил с водителем — все напрасно: тетради исчезли. Потеря была невосполнима. Тогда я сказал себе: больше стихов не пишу! Никогда! Клятве той оставался верен чуть ли не двадцать лет.

Но к чему я все это? Ах, да — тетя Надя и ее щедрость. Ей только заикнись — облагодетельствует. Ну и пусть! Предложит помощь — не откажусь. Все же — родной человек.

Теткин любезный, хотя и приказной голос взбодрил меня. Но настроение мое было по-прежнему омрачено, и пошел я искать, вернее — ловить такси далеко не в радужном расположении духа.

*

Не успела машина остановиться у вылизанного до блеска гостиничного крыльца, как от дверей, вскинув руки, словно для объятий, бросился ко мне швейцар. Таксист вытаращил глаза: мальчишке швейцары «Москвы» дверь открывают! Он даже забыл произнести дежурное, почти не зависящее от полученной суммы словцо: «Маловат-то».

Через минуту я заходил в лифт, а вскоре стоял у двери кабинета с табличкой: «Директор». На всякий случай постучал.

— Проходи, Санек! — тетя сама распахнула дверь. — Присядь, обожди минутку. Подпишу пару бумаг — и поедем. Хочу тебя побаловать. А то, смотрю, стоит на пару годков потерять тебя из виду, как от всех моих прежних стараний не остается и следа: лицо унылое, вид устав­ший. Улыбаться надо, Санек, улыбаться! Не поддаваться жизненным невзгодам! Не идти у них на поводу! Ты у меня умненький и не избалованный. У тебя все будет хорошо. Великолепно! Вот увидишь. Я уже решила. Подумала и сделала вывод: надо Саньку в люди выводить. В богатые люди! Заулыбался? Это хорошо. Хоть морщинки с твоего лица убежали.

Обшитая изнутри велюром теткина «Волга» чем-то напоминала бар из ненашего фильма: надушенный «францией» салон и в полулежащей позе на заднем сиденьи — безупречно вылизанная парикмахером хозяйка.

Три часа мы мотались по магазинам и складам Москвы, а тетя все не унималась. Наконец, когда я уже мало что соображал, сказала водителю:

— Ладно, Василий, едем домой. Видишь, племянник с голоду помирает.

«Снова намек: провинциал, стесняется сказать». Конечно, помирать я не помирал, но возражать не стал. Спорить с тетей бесполезно, ее добродетельную, почти агрессивную любовь я испытывал и раньше, а потому лучше смириться и молчать, тем более и впрямь пора перекусить.

Но тетя Надя вдруг заговорила другим тоном и о другом. Посчитала нужным поведать, как собирается распорядиться моим будущим.

— Слушай, дружок, внимательно. Тебя прямо сам Бог послал. Сегодня я ужинаю с очень серьезными людьми. И теперь попрошу их, чтобы приехали с дочкой. И этим людям ты должен понравиться. Ведь ты у нас парень видный, и внешностью, и умом не обделен. Такие на дороге не валяются. В общем, все должно пройти хорошо. Глава семьи недавно назначен пос­лом в Швецию. Мать тоже в МИДе работает. Есть у этих загнивающих капиталистов и возможность учиться. Само собой, на английском или шведском. Ты, надеюсь, не против такой перспективы? I think the language for you is not a… How to say it in English?2  

Я мало что понял из тетиных полунамеков, но не откликнуться на ее английский не мог:

— Do you mean «an obstacle»?3   — попытался подсказать.

В ответ она улыбнулась:

— The accent is certainly Byelorussia4.

*

До прихода гостей оставался час, в течение которого я доблестно отмокал под душем. Только минут за пять до их появления тетя спохватилась и вытащила меня из ванной.

Семья дипломатов не разочаровала. И в самом деле, достойный образец московской элиты. Благородная, породистая осанка отца, красивая, роскошная улыбка матери, симпатичная белокурая — почти шведка — дочь.

Позже, за столом, я обратил внимание на одежду гостей — швов почти не видно! — и, конечно же, на ювелирные украшения матери и дочки. Бриллианты их серег, браслетов и колье отражали солнечные лучи, которые, ударяясь о хрусталь бокалов, то и дело слепили меня. Я вырос совсем в другом мире, и эта демонстрация благополучия, достатка, а проще говоря — богатства, задевала и смущала. В какой-то момент подумалось, что, может быть, должность посла в Швеции для отца — вынужденное понижение, а заодно уход от ответственности: вряд ли все это мог заработать обыкновенный, пусть даже не малого ранга чиновник.

Сначала я чувствовал себя не в своей тарелке, стеснялся, сидел за столом, словно привязанный. Но постепенно скованность проходила.

Тетка и жена будущего посла, не умолкая, наперебой пересказывали друг дружке последние светские новости, разные, чаще смешные, истории из жизни «свиты» и московского бомонда. Весело, даже азартно смеялись сами и веселили всех нас. Незаметно я оттаял и хохотал едва ли не громче всех.  И этим, как оказалось, порадовал отца семейства. Он вдруг поднялся и произнес такой тост:

— Скромность и простодушие — свидетельства порядочности. Думаю, пока у столицы имеется подпитка в лице чистой душою провинциальной молодежи, у страны есть будущее! Так выпьем же за нашу достойную смену!

Все с удовольствием осушили бокалы с «золотым» шампанским (любимым напитком «шведов»). Потом еще и еще…

Время летело незаметно. Было уже очень поздно, за полночь, когда тетя попросила меня спуститься в подвал за клубничным вареньем. Я удивился: зачем, хватает же сладостей? Но тетя почти подтолкнула меня к выходу:

— Не ленись, ступай. Забыл, где свет включается? Нет? Молодец!

Отсутствовал я минут пять, может чуть-чуть больше. А когда вернулся с литровой банкой любимого тетиного клубничного, сразу же услышал приговор.

— Молодой человек, — голосом опытного педагога начала супруга посла. — Мы тут без вас, уж простите, посовещались… Человек вы неглупый, спортивный и главное — не-из-ба-ло-ван-ный, — сказала, растягивая последнее слово. — Есть такое предложение… Кстати, — она улыбнулась и подмигнула то ли мне, то ли тете, — Насте вы понравились. Она у нас тоже девочка что надо: и добрая, и хозяйственная. Просто ваша вторая половина. — Дочь покраснела и опустила голову. Мать же продолжала: — Так вот, есть предложение держаться вам с Настей вместе. А где будете жить, я думаю, Надежда Павловна вам уже сказала… Нет-нет, сразу можете не отвечать. Подумайте. Но времени на это у вас мало. Хотя — почему мало? Целые сутки! К сожалению, больше мы ждать не можем.

Я был оглушен. Словно обухом по голове! Без меня меня женили?! Ну тетушка! Вот это сюрприз! Куда там любительницам «Deep Purple»! И сутки на раздумье! Действительно, приговор! Притом без обжалования.

Не успел я не то чтобы что-то сказать, но и сообразить, что делать дальше, как отец семейства встал из-за стола:

— В гостях хорошо, но пора нам, Надя, и честь знать.

*

Все во мне кипело. «Нет, увольте! Это предложение — удавка! Конечно, хорошо было бы учиться в Швеции, но не такой же ценой. Лезть в кабалу, ходить на поводке? Слышать: «Мы тут без вас посоветовались и решили». Они, видите ли, решили! Никто никогда за меня решать не будет!»

Тетя, проводив гостей, вернулась в зал и сразу заметила мой недовольный взгляд. Все же спросила:

— Ну, и что ты надумал?

— Я? Ничего! Это вы надумали! — ответил без тени иронии.

Но тетю так легко не обманешь.

— Странные вы, белорусы. Живете в нищете, маетесь, а представляется возможность выйти в люди — вы на дыбы: «Нет, это не по мне!». Санек, я поняла: для брака по расчету ты пока не созрел. Жаль. Сейчас — не созрел, а другого шанса может и не быть. Запомни!

Я молчал, хотя сказать хотелось многое.

— Понимаю, — пыталась успокоить меня тетка. — Свобода — прежде всего! И все-таки, дорогой племянничек, честное слово, жаль, что не хочешь ты стать богатеньким Буратино. Ну да Бог с тобой! Давай спать! Утро вечера, может быть, действительно мудренее.

Вставала тетя рано, хотя на работу выбиралась где-то к двенадцати. То утро она посвятила не парикмахерской, как это было заведено, а мне. Новая бездонная заморская сумка набивалась дорогими подарками: джинсы легендарной «Lee», венгерские котоновые байки, толстый, но невесомый ирландский свитер, финская кожаная куртка, уйма более мелких вещей и предметов, дюжина книг фантастики и детективов. «Один день Ивана Денисовича» Солженицына я уже выпросил сам. Тетка погрозила пальцем, но книгу отдала, и я с радостью и благодарностью прижал томик к груди. Уже после с содроганием подумал: «Ох, если об этом узнают там, за железной дверью!».

Тетя стала складывать в сумку разные лакомства и деликатесы (в металлических упаковках — чтобы не разбились) и наказала:

— Кладу это сверху, проголодаешься — сразу что-нибудь достанешь. Не будешь копаться, перекладывать вещи, выставлять напоказ, что там у тебя.

И еще обрадовала:

— Сумку сдашь в камеру хранения, а сам, я прикинула, успеешь побывать в театре «На Таганке». Времени достаточно. Вот билеты (какие места, заметь!) и деньги на такси. Не экономь! Никакого метро — только на машине! Хотя на метро часто добираются быстрее, но сегодня оно нам не подходит. Ну все, с Богом. Василий, слышу, подъехал.

Тетин водитель всегда припарковывался под самыми окнами ее квартиры, но в дверь не звонил. Иногда он мог там прождать-проспать несколько часов, как и у гостиницы «Москва». «Солдат спит, служба идет!» — поучал швейцаров.

Тетя вышла из машины раньше, на подъезде к работе. На прощание еще раз напомнила:

— Романтик, смотри, не забудь сумку в камере хранения! А то до Минска голодным поедешь!

 

*

Наверное, я так же чувствовал бы себя, очутившись, скажем, в Швеции, — одиноко и неуютно. Попал в театр неожиданно, психологически не готовым, что, как мне казалось, сразу же бросалось в глаза. Стоял у стены с портретами артистов и невольно удивлялся. Нельзя было не удивляться. Театр начинается с вешалки? Нет, этот начинался с фойе. С этих портретов. С публики. А публика была не самая прос­тая: Вознесенский, Окуджава, Михалков, Рязанов… Я узнавал их сразу.

Начался спектакль. Все артисты играли с полной, на пределе душевных и физических сил, отдачей, но больше всего поразил Высоцкий. Самый знаменитый в стране бард? Да. Известный киноактер? Да. Но никогда не думал, что все эти амплуа может затмить Высоцкий театральный. Он метался по сцене, как безумный, не щадя рвал свой и без того сорванный голос.

К концу спектакля Высоцкий не говорил, а стонал. В какой-то момент он настолько вошел в раж, что Демидовой — партнерше по спектаклю — пришлось его успокаивать.

— Володя, — сказала она, хотя героя пьесы звали, конечно же, иначе, — Володя, все хорошо.

Он покидал сцену абсолютно изможденный, пот струился по лицу. Одежду можно было выжимать.

Я тогда произнес фразу, которую и теперь помню: «Так пашущие долго не живут!». Насиловать организм подряд два часа на пределе его возможностей?! Действительно ходьба над пропастью. По самому краю.

Спектакль пролетел как одно мгновение, но оно полонило меня и оглушило. Я растворился в нем без остатка и после финальных слов не сразу сообразил, где нахожусь. Лишь гром аплодисментов заставил меня очнуться.

Когда вышел, наконец, на улицу и взглянул на подаренные теткой часы, спохватился: до отправления поезда оставалось двадцать пять минут! Ну и тетя, ну и рассчитала! Подбежал к кромке тротуара, стал махать рукой перед каждой машиной.

Одна из них остановилась.

— До Белорусского? — переспросил таксист, рядом с которым сидел пассажир. — Пятерик!

Пассажир невольно усмехнулся. Я понял, что меня обувают, но выхода не было, и возгласил по-гагарински:

— Поехали!

В камеру хранения влетел за шесть минут до отправления. Почти вырвал сумку из металлического багажного ящика и помчался к платформе. Где он, минский поезд, на каком пути? «Три минуты, две», — отсчитывало сознание.

Перед глазами наконец мелькнула табличка «Москва — Минск». Бежать к своему вагону времени не было — вскочил в ближайший. Проводница, чуть не сбитая мною с ног, среагировала мгновенно и по-белорусски:

— От ужо гэтыя маскалi! Заўсёды пазняцца!

Москалем, думаю, меня сделали обновленный прикид и фирменная сумка.

*

Я прошел в свой вагон и отыскал отмеченное в билете купе. Открыл дверь и глазам не поверил: «Люкс! Ну и тетушка! Вот это да! И не стань после такой жизни агентом империализма!»

В купе никого не оказалось. Но я не огорчился. С облегчением вздохнул: «И слава Богу! После Москвы, как и после соревнований, необходимо отдохнуть».

Сходил к проводнице, попросил, чтобы принесла чай. Вскоре услышал стук в дверь. Пригласил:

— Входите, пожалуйста.

— Спасибо! — голос был вовсе не похожий на простуженный басок проводницы.

Я удивленно поднял глаза… Как выглядел в эту минуту — не знаю, но вошедшая в купе народная артистка СССР Вас-ва, улыбаясь, чуть приподняла руку:

— Спокойно, молодой человек, спокойно. Все хорошо. Да-да, это я. Не Господь же Бог! Поэтому закрываем рот и заказываем чай.

Господи, это действительно она! И говорит что-то о чае…

Я сорвался с места и поспешил к проводнице: не один, а два стакана. От нее побежал в вагон-ресторан. Зачем? Вряд ли понимал. Но сознание того, что еду в одном купе с народной артисткой СССР, подталкивало к действию. А как же иначе? Когда такое еще повторится? Может, и никогда! Значит, надо что-то делать, что-то придумать.

Я выстоял очередь, купил красивую коробку «коммунарских» конфет и бутылку шампанского. Счастливый, возвращался в купе.

Осторожно, стараясь не греметь, откатил дверь. И опять остолбенел: соседка спала. Прилегла, видно, на минутку и незаметно уснула. Сказалась, наверное, усталость. С корабля на бал — со спектакля на поезд, в путь-дорожку.

Положив конфеты и шампанское на стол, я тоже прилег и так же неожиданно для себя забылся…

— Молодой человек, — разбудила меня утром знаменитая соседка, — скоро Минск.

Позже, когда я привел себя в порядок, она, улыбаясь, сказала:

— Неопытный вы однако кавалер: шампан­ское так и не распечатали… Шучу… Ради Бога — не огорчайтесь! У вас еще все впереди! И, поверьте, это я вам завидую. Как бы мне хотелось вновь оказаться в вашем возрасте! Ну, да годы не вернешь. А утренним чаем — угощаю! Я уже распорядилась.

Мы пили чай, ели конфеты, говорили о театре. Я рассказал, что восхищен игрой Высоцкого, вкрутил что-то про идущего по лезвию бритвы. Она поддержала, сказала: «Есть и другие. Олег Даль, например…»

На прощание попросил у нее автограф. Народная расписалась на книге Иосифа Шклов­ского «Вселенная, жизнь, разум» — первой, что попалась под руку в моей сумке.

Поезд остановился, и мы поднялись. Послед­нее, что услышал от знаменитой попутчицы, были слова, которые осели в моей памяти навсегда:

— Ну что, молодой человек, будем двигаться вперед?

Ее встречала толпа людей, телекамеры, а меня — мой город. Мой? Не знаю, поверите ли, но на этом кратком слове — «мой» — я вдруг споткнулся. «Мой ли?» — кольнуло сомнение.

Сосредоточиться на нем не успел — передо мной стояла… мама! Моя бедная мама. Она приехала. Конечно же, тетя ей позвонила: иди встречай своего сыночка, а то ваши нищие по дороге его обворуют, он же у тебя такой не­опытный и доверчивый.

*

Мама от такси решительно отмахнулась. Даже слушать не стала.

— Платить три рубля за какие-то пятнадцать минут езды? — возмутилась. — Это тебе не Москва! Пошли на троллейбус.

Вряд ли к месту говорить сейчас о том, как мы добирались домой нашим пятым маршрутом. Мне он осточертел еще с тех пор, когда мама возила меня в детский сад. И ехать недалеко, всего-то четыре остановки, но в троллейбусе всегда была давка. Словно он последний, и все норовят влезть обязательно в него.

Но Бог с ним, с этим пятым троллейбусом! Вспоминаю о нем только для того, чтобы сказать: после его «селедочной» давки было особенно приятно прийти домой, раздеться, упасть на тахту или просто на пол, на ковер и отдохнуть, насладиться прохладой, тишиной и по­коем.

Однако я не успел насладиться. Перебил тревожный междугородный телефонный звонок. Звонила тетка, но уже другая — «северная». Она, как всегда, все знала и… приревновала меня к представительнице, как говорила, московской гостиничной мафии. Требовала, чтобы немедленно приехали к ней в гости. Требовала категорично и безапелляционно, а на прощание поставила жирную точку:

— Приглашение выслала.

Без него мы не могли получить пропуск в пограничную зону.

*

Как было после этого отказаться? И мама сдалась:

— Ладно, возьму недельку из отпуска и, пока тепло, съездим, навестим.

Меня, правда, предупредила — вернее, попросила:

— Только ты, пожалуйста, обещай, что не будешь сидеть, как раньше, день и ночь у телевизора. Что оно тебе далось, это финское телевидение, свободное, как ты говоришь? Хочешь знать то, чего не положено? Опомнись, сынок! Не лезь на рожон! У меня до сих пор голос вашей классной в ушах звенит: «Саша будто не в советской семье воспитывается, не в СССР родился и растет…»

«Бедная мама», — вздохнул я, как и тогда, на вокзале. Проработавшая всю жизнь на ткацкой фабрике, она была типичным образчиком советской женщины — передовицы производства. Притом рассуждала и поступала в соответствии с этим своим, принятым как должное, положением, или, если хотите, — статусом.

Поэтому и ехали мы не в «люксоре», а в народном, плацкартном вагоне. Ехали далеко, на Крайний Север, в пограничную зону.

Слушая приятный перестук колес, я чуть ли не самодовольно улыбался: как это бдительные ребята из известного желто-серого здания в цент­ре Минска отпустили меня в такую поездку? Увидел себя этаким героем, который, оказывается, может даже посмеяться над гэбэшниками, упрекнуть: и они не всюду поспевают, не все видят и слышат!

Теперь, спустя годы, мне жаль не тех ребят, а самого себя, наивного, самоуверенного и доверчиво-неопытного.

Место мое оказалось, само собой, на верхней полке. Но я уже имел какой-никакой опыт в подобных поездках. Почему-то во всех плацкартных вагонах, куда бы ни ехал, гуляли жуткие сквозняки. Зная это, я, ложась головой к окну, укутывал ее полотенцем. Хватило мне того, давнишнего случая…

После окончания восьмого класса, с которого, кстати, и взялся по-настоящему за учебу, мама повезла меня «на деревню к дедушке» под еще не радиоактивный Гомель. В поезде меня так продуло, что к вечеру с температурой сорок я лежал без сознания в какой-то сельской больнице. Все ходили вокруг, охали и ахали, но что делать — никто не знал. Меня же вдобавок к несбиваемой температуре постоянно тошнило. Под конец — с кровью.

Выжил, можно сказать, чудом. Повезло. Как раз в это же время в той деревне отдыхал главный врач второй минской больницы. Приехал на родину, к матери. И оказался врач для меня, как в песне поется, в нужном месте и в нужный час. Правда, тогда было не до песен. Без этого не иначе как Богом посланного человека будущему агенту империализма была бы, безусловно, крышка. Доктор сражался за жизнь сынка (называл меня так) всеми доступными способами. Запугав здешних шишек своими связями в столице, добился того, что на второй день сынка посадили на вертолет и я оказался в лучшей больнице Гомеля. Доктор трое суток не отходил от моей постели. И в результате меня не доконали каким-либо неправильным диагнозом и, соответственно, ошибочным лечением. И я выжил.

Позже узнал: фамилию мою главврач тогда услышал не впервые. Когда-то он учился в медицинском институте в одной группе с моей двоюродной сестрой. У них была любовь. На третьем курсе от «друзей» из желто-серого здания ректору пришло письмо. Вскоре сестру, как дочь выявленного врага народа, из института исключили. Тогда будущий главврач побоялся выступить в защиту своей любимой — это значило бы распрощаться с мечтой стать врачом. Сестра после исключения долго болела, сутками не спала, бредила и в конце концов сошла с ума.

А в то время, когда судьба свела его со мной, прошедший «вьетнамскую» доктор уже ничего не боялся. Он сражался за мою жизнь и за свою честь. Знал: с этой фамилией я в роду — последний. И если он не сделает всего возможного и невозможного, цепочка может окончательно оборваться.

Вдобавок ко всему пережитому я в той гомельской больнице случайно услышал оброненную одним из врачей фразу: «Пункцию все же зря взяли. Поспешили, перестраховались, можно было и не брать. А теперь после сорока пяти он — не жилец. Ранняя старость».

До сорока пяти тогда мне было далеко, и фраза та меня не очень насторожила. Не жилец так не жилец. Это про кого-то другого, не про меня.

А позже, когда память возвратилась к тому давнему безжалостному приговору, я сказал себе: «Что ж, если это действительно так, надо торопиться». И с того времени я всю жизнь, как мог, торопился.

Тороплюсь и сейчас, когда пишу эти строки.

*

Наш плацкартный жил своей вагонно-дорожной жизнью. Бедные братки-белорусы ехали к получавшим бешеные северные родственникам. Кто — в Мурманск, кто — в Мончегорск, а некоторые счастливчики — в приграничную зону, к «финнам». К счастливчикам принадлежали и мы.

До Ленинграда все было обычно и просто, как везде в Советском Союзе, но когда северную столицу проехали, началось нечто несусветное. Состав пошел вдоль границы, и на каждом полустанке нас неустанно проверяли, проверяли, проверяли. Сначала это заставляло всех волноваться, потом стало восприниматься спокойно и, наконец, сделалось предметом шуток. У меня даже возникло желание подтрунить над товарищами в зеленых фуражках. Это чуть не довело до беды. На одной из остановок на очередное «Ваши документы!» я, вместо того чтобы достать паспорт, выдал:

— My name is Mick Jagger, — назвал имя известного английского рок-певца. — I am from England. I have no documents on me but I can sing for you!5  

— Что-что? — не понял шутки солдат. — А ну-ка, пройдемте!

Слава Богу, мама, па-настоящему расплакавшись, сумела убедить подошедшего на шум прапорщика, что ее сын неумно пошутил, и после некоторого колебания тот разрешил нам ехать дальше. «Смотрите за сыном, мамаша», — предупредил, уходя.

«Северная» тетя встретила нас в Мончегор­ске, за много километров от своего дома.

Добирались до места на «персональном» грузовичке ее мужа. Ехали, сражаясь с бездорожьем, часа два. Поселок был расположен на самой границе, и, как я узнал потом, бездорожье было только с нашей стороны.

Тетин дом меня поразил: новый, светлый, просторный. Как самому уставшему, мне выделили отдельную комнату. Такой роскоши не было даже у «московской гостиничной мафии».

*

Спал я в ту первую ночь на севере, как убитый. Нехватки кислорода, о которой говорила тетя, совершенно не чувствовалось. Наоборот, мне казалось, что его слишком много: воздух был каким-то пронзительным.

Утром в ванной услышал, как за тонкой стенкой на кухне мама взволнованно спрашивала-переспрашивала сестру:

— Неужели смогли сбежать? Двое? И что? Поймали? Зеки? Политические? Границу перешли, но финны выдали?

Я, ошарашенный, притих, замер.

— Да, и сейчас их поведут мимо нашего дома, — ответила тетя. — Улица-то в поселке одна.

Конечно же, узнав такое, я не мог не выйти подышать свежим воздухом. Мне, начитавшемуся книжек о героях-пограничниках и вражеских агентах, пытавшихся проникнуть к нам, хотелось увидеть если не самих шпионов, то хотя бы их пособников. Живыми, в натуральном виде.

Я стоял у калитки и ждал. Их все не вели. Близился полдень. Мама вышла позвать меня обедать. Подойдя ближе, тихо сказала:

— Это, сынок, не обычные зеки. Это политические, враги народа.

— Тем более, мама, я должен посмотреть.

И тут мы увидели приближавшуюся процессию.

Беглецов вели медленно, словно в назидание другим. Чтобы каждый мог их увидеть, рассмотреть, осознать неизбежность возмездия. Охраняли двоих арестованных солдаты и люди в штатском, всего человек двадцать. Будто боялись, что зеки даже в наручниках попытаются снова бежать.

Они шли молча. На лицах — отчаяние, безысходность. Они знали, куда шли, они знали, что будет дальше… Вспомнилась та давняя фраза, что после ненужной, ошибочной пункции я не жилец, и мне страстно захотелось каким-то образом приободрить беглецов, поддержать: «Я вот тоже… Но держусь…» Однако вымолвить что-либо был не в силах.

Много позже узнал, что этих двоих, осужденных в шестьдесят восьмом за участие в сидячей демонстрации на Красной площади в знак протеста против ввода войск в Чехословакию, к побегу готовила вся зона. Рассказывали, что найденный у них манифест начинался словами: «Мы, политические заключенные СССР, государства, которое утверждает, что нас нет…»

* * *

В поселке шло только финское телевидение. Я слушал непонятную речь, но в данном случае перевод и не был нужен: Леонида Ильича награждали очередной звездой героя.

«Добрый такой дедуля, — вглядывался я в экран, — побрякушки любит. Взгляд теплый. Улыбается. Разве он может кого обидеть?»

И вздрогнул от внезапно раздавшегося долгого и громкого звонка в дверь. Тетка открыла. Вошел мужчина в темно-сером костюме. Точно в таком же сидел перед всегда завешанным плотной шторой окном хозяин необычной минской квартиры. Взгляд у него был добрый-добрый, как у экранного дедули.

Я не испугался. Нисколько. Даже не встал с кресла. Вот только кислорода отчего-то вдруг стало и впрямь не хватать.

Под подушкой лежал «Иван Денисович».

 

 

1 О, будь хорошей девочкой, поцелуй меня (англ.).

2 Я думаю, язык для тебя не… как сказать по-английски? (англ.)

3 Вы имеете в виду «препятствие»? (англ.)

4  Акцент, конечно же, чисто белорусский (англ.).

5 Меня зовут Мик Джаггер. Я из Англии. Документов при себе не имею, но могу для вас спеть! (англ.)



Галоўная вуліца Мінска. 1880-1940 / Кніга 2



Галоўная вуліца Мінска. 1880-1940 / Кніга 1



Валеры Маракоў. Лёс. Хроніка. Кантэкст



Вынiшчэнне



Рэпрэсаваныя лiтаратары, навукоўцы, работнiкi асветы, грамадскiя i культурныя дзеячы Беларусi. 1794-1991.



Рэпрэсаваныя лiтаратары, навукоўцы, работнiкi асветы, грамадскiя i культурныя дзеячы Беларусi. Рэпрэсаваныя Настаўнікі



Толькі адна ноч



Рэпрэсаваныя праваслаўныя свяшчэнна- i царкоўнаслужыцелi Беларусi. 1917-1967.



Рэпрэсаваныя праваслаўныя свяшчэнна- i царкоўнаслужыцелi Беларусi. 1917-1967.Том 2



Ахвяры i карнiкi.



Рэпрэсаваныя каталіцкія духоўныя, кансэкраваныя і свецкія асобы Беларусі. 1917-1964



Рэпрэсаваныя медыцынскiя i ветэрынарныя работнiкi Беларусi. 1920-1960



Планъ губернскаго города Минска 1873 года



Планъ губернскаго города Минска 1888 года



Планъ губернскаго города Минска 1911 года



100 мiнiяцюр



Непамяркоўныя



100 миниатюр



Непримиримые



Сшытак



Яны не ведалі



Рассказы



Непамяркоўныя


Паэзiя Валерыя Маракова


Пялесткі (1925)



На залатым пакосе (1927)



Вяршыні жаданняў (1930)



Права на зброю (1933)



Лірыка (1959)



Вяршыні жаданняў (1989)



Рабінавая ноч


 
 

© Леанiд Маракоў, 1997-2016.
Выкарыстанне матэрыялаў сайта для публікацый без дазволу аўтара забаронена.

Распрацоўка i дызайн сайта - студыя "Каспер".