![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
![]() |
Галоўная » Проза » Непримиримые Рассказы о репрессированных и их потомках. Репрессированных, но не сломленных...
— Это в последний раз! В последний! Я туда больше не ходок! — убеждал себя палач, стоя в исподнем на коленях перед иконой. И оправдывался: — Кто я?! Никто! Все решают они! Они и есть звери! Я лишь исполнитель. Слуга! Тень! Все они, они… Какой бесконечно длинной была эта ночь! Их приводили и приводили. Казалось, этому не будет конца! Ия стрелял! А что было делать?! Не я — найдутся другие. Но тогда и меня… Так же — в затылок! А я хочу жить! Ядолжен жить! У меня дети, их дети. Расстрелянных.
В двадцать девятом, когда это случилось в первый раз, он решил разыскивать их детей и по возможности усыновлять. Слава, Лена, Светлана, Зина… Они не знают, что он — убийца. Любят его, ждут с надеждой: «Папа всегда что-нибудь вкусненькое с работы принесет». Если бы дети знали, что это вкусненькое предназначалось их отцам. «Не волнуйтесь, передадим», — успокаивали из маленького окошка приносящих передачи. А про себя добавляли: «Они уже свое отобедали».
Эта октябрьская ночь тридцать седьмого его доконала. Такого еще не было! Девять человек— девять поэтов! — и всех убить должен был он!
С ними следователи, конечно же, поработали, через «американский конвейер» пропустили. Это когда уставший избивать арестованного один энкаведист сменялся другим, потом третьим, четвертым.
И поэты подписывали всё, что от них требовали, признавались: да, они враги народа. Молчаливого народа, который своим упорным молчанием и отрекся от них, своих сыновей. В истории «американки» не было неподписавших. Впервый, десятый или сотый день, в сознании или без него, но то, о чем здесь «просили», подследственный рано или поздно подписывал. Те, которые не могли теперь идти, держались дольше других.
Для поэтов уже не существовало ни рано, ни поздно. Впереди была смерть, и палач думал, что все будет, как всегда. Начнут требовать справедливости, взывать к Богу, кричать о своей невиновности. Но поэты умирали молча. И это было ужасно. Они молчали и смотрели. Смотрели сквозь него, как слепые. Как будто перед ними была пустота. Казалось, они уже покинули этот мир. Пусть бы кричали, сопротивлялись, пусть бы просились, плакали — было бы легче, было бы как обычно. Но они молчали. И палач начал злиться. Занервничал. Так можно и промахнуться. Промахнешься — стреляй снова, трать лишний патрон. А это разбазаривание, вредительство. Могут списать. А списывают их такие же, как они…
И та ночь палача доконала. Случилось то, чего раньше с ним никогда не было: нервы дали сбой.
На третьем приговоренном у него дрогнула рука; поэт после выстрела упал, но не затих — задыхался, глядел, ненавидел.
На седьмом подвел пистолет — осечка.
Перед девятым палач тщетно массировал онемевший палец, тот самый, который жмет на курок, — его как отрезало. Рискнул стрелять левой.
«Слава Богу, попал! О, ужас! Что говорю?! То есть, слава Богу, что убил?! Господи, помилуй!»— закрыл он лицо руками.
Была глубокая ночь, и человек в исподнем не заметил, как его шепот постепенно набирал силу и в конце концов перешел почти в крик:
— Я должен жить! А чтобы жить, я должен убивать! В этой стране есть только два варианта: либо ты убиваешь, либо убивают тебя! И если ты не убиваешь физически, то убиваешь своим рабским молчанием, рабским желанием выжить! Раб здесь и я. Ведь я убиваю из страха быть убитым. Страна убийц-рабов, их жертв и молчаливого народа!
Спиной ощутил холодок. «На меня смотрят»!— подсказало сознание. Обернулся. Заспанными глазками за ним наблюдала самая маленькая — Зина.
Она обмочилась и на мокром не могла уснуть. Другого места в детской не было, и девочка тихонько прошла в папину комнату. Папы ночью обычно не бывает. Папа приходит под утро.
Малышка вошла и удивленно смотрела на него. Не плакала.
Он не понимал, почему усыновленные им дети расстрелянных никогда не плачут. Собственных детей у него не было, но он хорошо помнил, как плакал сам. Лет до десяти, по поводу и без повода, не давал матери покоя. Эти же дети, даже сильно ударившись или обжегшись, ни разу не обронили слезы, как будто не чувствовали боли. Неживые какие-то…
— Боже, о чем я? Уже в детях мертвецы мерещатся. Всё! Спишут! Спишут и шлепнут! Слишком много знаю, слишком много нагрешил. Слишком… Хотя… — пытался успокоить себя палач, — хотя Бог меня пока миловал. Может, не зря молился все это время. Молился, просил, объяснял. Может, не зря…
Девочка легла в отцовскую постель и под уже едва слышный его шепот забылась.
А старших, тринадцатилетнюю Лену и младшего на год Славу, разбудил его вопль: «Я должен убивать!»
Проснувшись, они уже не могли сомкнуть глаз. Онемев от ужаса, лежали и слушали исповедь убийцы.
Как обычно, палач встал около двенадцати, отоспав свою норму — шесть часов. Он был доволен. Отдохнул и теперь снова сможет работать. Главное — руки не дрожали, и это радовало: значит, не спишут, старый конь еще сгодится. Палач уже напрочь забыл о своих ночных покаяниях, как, впрочем, и всякий раз, когда удавалось хорошо отоспаться.
По квартире шныряли дети, и он, как заботливый отец, посмотрел, что осталось из еды. Эк их, все подмели! Но ничего, он принесет. Вечером, перед ночной сменой...
Он правильно отметил: дети шныряли по квартире. Не бегали, не носились, а именно шныряли. Особенно — старшие. Шныряли — в поисках чего? Он подумал — как обычно, еды. На этот раз — ошибся. Детей, в первую очередь Лену и Славу, озабоченно сновать по квартире заставляло вовсе не чувство голода. Этой ночью к ним пришло совсем другое чувство — мести. Пусть он только уйдет! Они сразу же начнут готовиться к суду и казни. Можно было бы — да и следовало! — обойтись без суда, как без суда исчезли их родители, но прежде надо узнать фамилии. Свои настоящие фамилии! А уж потом — казнить. Казнить — и точка! Помилованию он не подлежит.
Весь день на пустыре Лена отрабатывала удар— лупила по травяному ковру увесистой палкой. И вечером, когда «отец» принес вкусненькое и снова ушел на работу, возобновила тренировку. Отсчитав полтораста ударов, успокоилась: хватит, а то, чего доброго, переберет меру и невзначай убьет сразу.
Палач вернулся, как обычно, перед рассветом. Впотьмах поел, разделся, достал спрятанную под кроватью икону, вытер ее, приставил к стене. Вздохнув, упал на колени.
Этого момента и ждали Лена со Славой. Ждали с волнением — боялись уснуть. Но боялись напрасно: сна не было ни в одном глазу — слишком сильно потрясло их услышанное минувшей ночью. Молящийся перед иконой стоял перед глазами. И они ждали. Не терпелось узнать, кто их родители. И главное — остановить убийцу. Они остановят его, и это будет их победа. Победа справедливости. Но сначала — фамилии…
— Господи! Это в последний раз, клянусь! — затянул палач свою волынку.
Его бормотание подхлестнуло Лену. Рука взметнулась, и палка опустилась на голову почти невидимо и бесшумно.
Палач ткнулся лицом в пол, и к нему бросился Слава. Веревка за долгие часы ожидания взмокла в руках и выскальзывала. Все же ему удалось связать человека в исподнем. «Человека? — переспросил себя Слава. — Нет, человека мы бы не убивали».
Лена шепнула:
— Проверь еще раз, крепки ли узлы. Не доведи Бог…
Слава послушно затянул покрепче концы веревки, сказал с мужской уверенностью:
— У меня не вырвется! — И деловито спросил: — Подождем, пока сам очухается?
— Обождем. Пусть сам…
Палач не оживал. Как ткнулся носом в пол, так и лежал — минуту, вторую, третью. Господи, как же его разбудить? Дотрагиваться до него не решались, а он все не шевелился…
Лена тихонько сходила на кухню, принесла воды, рукою — не изо рта — брызнула на него. Не помогло. Неужели мертв? Неужели она перестаралась и сразу... наповал? Жаль! Не сумели допросить его, узнать свои фамилии.
Посокрушались, да что сделаешь — так получилось. На всякий случай выждали немного еще и выволокли его во двор. Через сад дотащили тяжелое тело до пустыря и скатили в примеченную днем канаву. Засыпали сырой от утренней росы землей.
Оба дрожали — то ли от холода, то ли от страха.
Возвращались уже засветло. Никого не встретили: в доме, выходящем окнами на пустырь, так же жили ночные работники, и они в такое время отсыпались.
Очнулся палач в темноте. Слой земли на нем был невелик, и тонкая тряпка, закрывавшая глаза и рот, не давая возможности видеть или звать на помощь, позволяла скупыми глотками цедить воздух.
Он пытался пошевелиться, вырваться из вбиравшего его в себя ада, но крепко связанные руки и ноги не оставляли шанса на освобождение. Это означало конец. Но молча, как давешние поэты, он умирать не собирался. Выл, мычал, стонал. Но вскоре затих. Немея от ужаса, почувствовал дыхание земли. К нему приближались люди.
И он их узнал.
Галоўная вуліца Мінска. 1880-1940 / Кніга 2
Галоўная вуліца Мінска. 1880-1940 / Кніга 1
Валеры Маракоў. Лёс. Хроніка. Кантэкст
Рэпрэсаваныя праваслаўныя свяшчэнна- i царкоўнаслужыцелi Беларусi. 1917-1967.
Рэпрэсаваныя праваслаўныя свяшчэнна- i царкоўнаслужыцелi Беларусi. 1917-1967.Том 2
Рэпрэсаваныя каталіцкія духоўныя, кансэкраваныя і свецкія асобы Беларусі. 1917-1964
Рэпрэсаваныя медыцынскiя i ветэрынарныя работнiкi Беларусi. 1920-1960
Планъ губернскаго города Минска 1873 года
Планъ губернскаго города Минска 1888 года
Планъ губернскаго города Минска 1911 года
Паэзiя Валерыя Маракова
|
© Леанiд Маракоў, 1997-2016.
Выкарыстанне матэрыялаў сайта для публікацый без дазволу аўтара забаронена.